– Надо говорить «афроамериканец», – поучительно добавили подруги. – Вообще-то приходится иногда с начальством гостиничным подживать, но люди неплохие, не обижают. Перспектив особых нет, но есть надежда. Все лучше, чем в родном белорусском городке, где производства встали и одни мелкие бандиты по углам.
Гриша Брускин был задумчив. Он и так всегда настроен на мысли о жизни. А тут вот она, экзистенция, сама в руки просится. Это что-то: на первом московском Сотбис первым продать свою вещь за неслыханные в советском мире деньги, прижиться в Нью-Йорке, приучив публику к своему имени, войти в мировой музейный и галерейный мэйнстрим, пойти проводить пьяненьких питерских приятелей и вот вам: слушать – на мове – рассказы о жизни белорусских девушек в корейских кимоно с каягымами в руках. «Фундаментальный лексикон»!
«Однажды в Америке»
Саша (Алекс, Александр Михайлович) Щедрин-ский – неутомимый дегустатор Нью-Йорка. Он не признавал типичного эмигрантского восхождения к сути вещей: прозябание где-нибудь в Бруклине, трудовые будни, выезды на Манхэттен за впечатлениями и ощущение себя чужаком, для которого недоступны какие-то высшие формы жизни. Чтобы лет через пятнадцать, экономически приподнявшись, перебравшись в более престижный район того же Бруклина-Квинса, ощутив свою стопроцентную американистость, отказаться от «Нового русского слова», говорить официанткам honey и выбирать на кухню постеры Шагала. Нет, Щедрин-ский был не таков. В пору своего соискательства (советская степень у него была, нужна была американская докторская) он мог довольствоваться двумя бананами в день, но уже знал, где в вестибюле Tramp Building занять столик в кафе, причем не так, чтобы видеть перед собой расслабленных маклеров высшего звена, а чтобы наблюдать струи водопада, медленно стекающие по стене. К тому времени, как мы подружились, он был уже нью-йоркским профессором. «Для тела» (по Саше Черному) был полный рабочий день изнурительного преподавания университетского курса химии будущим фармацевтам. «Для души» был Метрополитен (химик-реставратор, и, как писала «Нью-Йорк Таймс», лучший в мире специалист по янтарю, Щедринский был до мозга костей музейным человеком, и был счастлив хоть на какое-то время вырваться от провизоров). «Тело» чувствовало себя ущемленным, университетская зарплата урезалась. Щедринский не унывал. На гурманский, популярный среди понимающих магазин Zabar's хватало, а за ресторанами он следил по справочнику Zagat. «Не для того я эмигрировал, чтобы во всем себе отказывать», – говорил он, разворачивая меню в очередном самом вкусном, по оценке Zagat, ресторане месяца. Когда мы познакомились в Нью-Йорке, в Ленинграде было не до Zagat. Потребление – по крайней мере, в моем кругу – было сведено до минимума. Великое товарное поражение Советов правило бал. Оно-то меня как раз меньше беспокоило. Не был я и страдальцем по имперскому величию. Но по мере дегустации Нью-Йорка на меня обрушивались другие очевидные поражения: музейные, архитектурные, кулинарные. Империя опоздала по всем направлением, рушилась без всякого величия. И вот теперь она меня выплюнула – делай, что хочешь. И не потому, что зубы об меня обломала, моя воля и тут в расчет не принималась. Просто испустила дух. Во всяком случае, в советской своей инкарнации.
Было от чего впадать в депрессию, лежа на кушетке в сашкиной гостевой под звуки ночного Нью-Йорка.
– Суки, до чего страну довели…