Володя Овчинников был фигуративистом и более того – прирожденным рассказчиком. В кругах неофициального искусства это выглядело не вполне приличным: мало намучились с официозом, с его изобразительностью и тематизмом. Ни тебе сюра, ни абстракции, ни символического напряга. В нормальном, «союзовском» искусстве рассказывания историй тоже как-то сторонились. Во-первых, конечно, по неумению. Но и по функциональной ненадобности тоже. Ведь вся эта изобразительность – ленины-в-октябре и геологи-в-тундре – была сугубо ритуальна. В самом деле, о чем тут рассказывать? Ну, стоит дядька с бородкой, в жилетке, среди матросов. Или там дядьки с хемингуэевскими бородами, в свитерах, среди сопок. Никаких неожиданностей. Объяви тему, заяви героев, и вся недолга. Отметились. Так что поначалу Овчинников с его историями был не очень-то ко двору. Думаю, Афанасьевича нисколько не волновала эта его неприсоединенность. Он смолоду был абсолютно отдельный, нерастворимый, не подверженный коллективным страстям… Знай себе выдавал картины, ладно скроенные, со встроенным вовнутрь развернутым нарративом, вроде бы легко читающимся, но на самом деле ускользающим, развивающимся самостоятельно, открытым в полной мере для какого-то другого, лучшего, чем мы, зрителя. Ведь живописный нарратив требует определенной, ныне полузабытой культуры, не считывания, совсем нет. Пожалуй, внемливания… Именно так, архаически – «и виждь, и внемли». Вот с этим у нашего поколения было худо…
Тем не менее к Овчинникову быстро привыкли, его плотные граненые человечки с металлическим, малевическим, цветовым разрешением, буквально «входили в каждый дом». Правда, как-то не особенно задумывались и о том, в чем природа его формообразования? Откуда такая «граненость»? Сегодня я бы сказал – из двух источников. Первый – граненый советский стакан, говорят, мухинского дизайна, им мерилась наша жизнь с детства до зрелости, от газировки до водяры. Второй, конечно, оптическая концентрированность поп-арта, развивающаяся от оптического к весомому, тактильному, предметному. К Овчинникову привыкли настолько, что воспринимали его присутствие в нашем искусстве как должное: особенно не интересовались, как он живет, чем мучается. Что ему, с его пристрастием к своим постоянным героям, сделается… Как железный дровосек, знай, высекает своих человечков… А как там у них судьба складывается… Не современное это дело – сопереживать чужой судьбе. Как это обычно бывает с сокровенными людьми, Овчинников никогда не переводил разговор на себя, не говоря уже о самопрезентации: никакого пиара, никакой медийной шумихи. Овчинников был уверен: его герои говорят сами за себя, да и за него тоже, только ленивый не поймет, что с ними происходит. А ничего особенно хорошего с ними не происходило: ни в исторические, ни в нынешние времена. У Овчинникова не было выраженной политической позиции: жертвам наводнения, описанного в «Медном всаднике», он сочувствует не меньше, чем жертвам советского, как Пригов писал, Милицанера. Он любит лишних людей, насельников всегда чуждого им мира, который они стремятся как-то по-человечески, по-доброму обживать, во что бы то ни стало… Конечно, ближе ему как наблюдателю мир советский: ангелы, бомжи, инвалиды, санитарки, мечтатели и неудачливые любовники – вечные аутсайдеры, они были известны ему досконально, как соседи по коммуналке. Овчинников был наблюдателем без розовых очков, он не дал себя обмануть: в новые времена его герои ощущали себя во все более жесткой и отчужденной реальности. В этом плане он вовсе не был русским Ботеро, с которым его нет-нет да и сравнивали: герои последнего стабильны в своей жовиальности и выживаемости. Овчинниковские – мятущиеся и неудовлетворенные. И все более замыкающиеся в себе. Как и их создатель. Прощай, Владимир Афанасьевич!
Монро
Прекрасно запомнил первую встречу с Владиком. 1989-й. Какая-то наша выставка в корпусе Бенуа Русского музея. Людей много – самый пик интереса к современному искусству. Открыв выставку, вышел на набережную перевести дух. Там – толпа: лето, оживленные раскланивающиеся люди, маленькие водовороты вокруг знаменитостей, демократическое общение всех со всеми. Все то, что мы сознательно культивировали – современное искусство как часть городской жизни – стремительно становилось привычкой для сотен людей. И отдел новейших течений становился привычкой.
– Что у вас на очереди? А Бойса еще раз привезут? Говорят, скоро Гайгер? Вот оно, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить: похоже, дело сдвинулось, назад уже «им» не поворотить! Великие иллюзии!