Надо сказать, приговоров художник не любил и в отношении каких-то базисных проблем русской жизни. (Да к чему бы ему их любить: гедонизм, согласно Эпикуру, есть «свобода от неохоты и отвращений». Владик все делал в охотку). В «Русских вопросах» он тоже знал, где остановиться: гротески, комикование, пародийность, выплеснувшись на зрителя, как-то вбираются, втягиваются обратно. Владик явно не хотел напирать на стеб, эту отраду тусовки. Ему надо было чего-то большего…
Не хотелось бы агеографических интонаций. Не был Тимур Новиков святым старцем. И каким-нибудь позднеакадемическим Шамшиным. Хотя и пребывал в собственной Академии. Тот, Шамшин, по анекдоту академическому, ослепнув, продолжал вести рисунок и говаривал старухе-натурщице: «Сидите прямее, молодой человек». А Тимур был человеком насмешливым и остроумным. И Владика оценил и направил в верном направлении – как художника, способного на манифестацию жизни и живой натуры.
Кем же был Влад Мамышев-Монро? Все эти перформенсист, акционист – слова, скользящие по поверхности. Что-то другое. В пушкинских «Египетских ночах» к поэту-аристократу Чарскому приходит один персонаж, помните: «Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе – за политического заговорщика; в передней – за шарлатана, торгующего эликсирами и мышьяком». Чарский задает тему, пришелец читает стихи, поразившие хозяина. Пушкин, действительно, вкладывает в его уста чуть ли не лучшие свои строфы. Чарский изумлен: как это возможно? Пришелец отвечает (тут даю цитату почти целиком): «Так никто <…> не может понять эту быстроту впечатлений, эту тесную связь между собственным вдохновением и чуждой внешнею волею – тщетно я сам захотел бы это изъяснить». Пушкин верен высокой романтической традиции, в том числе и в языке описания: «вдохновение», «пылкие строфы», «глаза засверкали». Затем он снижает интонацию – разговор пошел о цене за билет. Тут другая лексика: «с высоты поэзии вдруг упасть под лавку конторщика», «меркантильные расчеты», «простодушная любовь к прибыли». Каким-то образом все это вспомнилось мне применительно к Владику – высокое и снижающее. Человек в разных обличьях – тут все верно: и политическим заговорщиком мог предстать, и разбойником. А тут чуть подправлю: не к выгоде питал он «простодушную любовь» – к вниманию, узнаванию, обожанию. Падать под лавку конторщика он бы не стал, но костюмерную шоумена любил. А главное – «тесную связь между собственным вдохновением и чуждой внешнею волею» он держал как никто. (Как эту внешнюю волю ни назови: прообразом, иконографией, каноном, историей вопроса.) Да, был Импровизатором! А импровизаторам, по Пушкину, в определенные времена многое дано высказать.
Злотников
Умер Юрий Савельевич Злотников… Помню, когда писал статью о нем для каталога выставки в Русском музее, специально не отвечал на его звонки: он все стремился сформулировать сам, продавить свое, обижался, что не ввожу в текст его рассуждений о положении дел в современном искусстве. Естественно, это искусство крутилось вокруг его открытий, и надо было быть дураком или агентом его супостатов, чтобы этого не замечать. Потом все утряслось, текст ему вроде бы понравился. Я даже был удостоен обеда в его мастерской. Помню, минут сорок бился на улице о закрытую дверь, трубку Злот-ников не брал. Наконец просочился за каким-то жильцом, с подозрением на меня покосившимся. Дверь в квартиру была распахнута. Все мои претензии как-то сами собой отпали: старик готовил сам, помешивая какое-то варево. С гордостью сказал: «Все свежее. Только что принес из магазина». То, что гость мог так и не добраться до стола, как-то не входило в его сознание. Он был самососредоточен, как всегда. Он был горд процессом и результатом. Обед был испытанием, заслуживающим отдельного рассказа.
Злотников жил своим искусством и был этим счастлив, одинокий, житейски беспомощный человек, он не тратил время ни на что остальное. Естественно, он и говорить не мог ни о чем другом, кроме как о своем искусстве. Собственно, каждый художник был бы рад такой возможности. Но он, этот типичный художник, понимает, что это раздражает окружающих, и соблюдает правила общежития. Злотников не понимал, он был открыт и простодушен, он просто боялся, что его вещи как таковые могут быть не поняты до конца, что-то на самом донышке останется не проясненным. А это уже беда, и он старался уберечь собеседника от подобного несчастья… И горячился, когда собеседник, не выдерживая такого напора, стремился вырваться и ускользнуть. А ведь как будет не хватать Злотникова, откровенного, не светского, настырного… И ведь правда, многое в нашем искусстве крутилось вокруг него…
Хрящ раскрашенный