Гримберт всегда был равнодушен к охоте. В тех случаях, когда на него накатывало желание поупражняться в стрельбе по движущейся цели, а мишени на стрельбище приедались, он отправлялся в Мандрийский лес, расположенный в каких-нибудь трех лигах от города, ухоженный благодаря стараниям отцовских лесников, полный звенящих ручьев и изящнейших рукотворных рощиц из деревьев, наполняющих воздух упоительными ароматами, никогда не встречающимися в дикой природе. Слуги, услужливые и бесшумные, точно доброжелательные духи, мгновенно расстелят циновки, чтобы уставшие охотники могли выпрямить ноги, поднесут вино, уберут с тропы листву…
На тот случай, если юный маркграф желал испытать себя долгим маршем, чтоб нагулять аппетит, к его услугам был Шамбонийский лес, его собственный, подаренный на десятилетие отцом. Пусть не такой светлый и ухоженный как Мандрийский, не такой изысканный, он, в то же время, хранил собственное очарование. Именно там, в дебрях Шамбонийского леса, Аривальд, порезав палец остро заточенным кинжалом, украденным в дворцовом арсенале, принес Гримберту личную клятву — нелепый детский ритуал, о котором они никогда не заговаривали, но который оба хранили в сердце, точно драгоценную реликвию в неброской раке.
Помимо этого отец содержал также лес Орридо, хоть сам никогда в нем не охотился. Этот служил для приема гостей — высокородных дармоедов, императорских эмиссаров, голодных, точно бродячие псы, окрестных баронов, словом, всей той алчной публики, что способна разорить целое герцогство не хуже сарацинского нашествия. Неудивительно, что Орридо находился в незавидном состоянии. После того, как по нему проносилась улюлюкающая баронская орда, заливающая все вокруг отравой из газометов и искренне считающая это славной рыцарской охотой, лес надолго превращался в средоточие миазмов, гнили и продуктов биологического распада, из которого надолго уходила всякая жизнь.
В некоторых графствах и марках было заведено содержать отдельный ухоженный лес для venari anima dulcoratur[11] — так при дворе именовалась торжественная охота, устроенная в часть визита многоуважаемого соседа, но отец такую практику не поддерживал и не считал нужной. Да в этом и не было необходимости, соседние владетели, чьи земли лежали рядом с Туринской маркой, не отличались любовью к охоте.
Граф Лаубер, владетель Женевы, холодностью своих манер больше напоминал сервуса, комбинацию из живой плоти и механики, заточенную в человекоподобную форму, чем живого человека. Охотой он не интересовался, как не интересовался, кажется, никакими другими развлечениями и жизненными радостями, кроме театра. Изредка прибывая в Турин с визитом, как того требовали правила хорошего тона, принятые между соседями, он держался так, точно выполнял утомительный и бессмысленный ритуал, не считая нужным даже изображать радость. Неизменно вежливый, нечеловечески спокойный, замкнутый в своих мыслях, точно в несокрушимой крепости, одним своим появлением он вызывал у отца мучительную изжогу.
«Неприятный тип, — как-то сказал о нем отец, едва только свита графа благополучно отбыла из Турина обратно в Женеву, — Холодный, как рыба, и кровь такая же, рыбья. Мне от одного его взгляда не по себе делается».
Кажется, мало кто из окрестных сеньоров привечал графа Лаубера. Не столько из-за его странных манер, скорее, из-за его крови. Может, она не была рыбьей, как утверждал отец, а вполне человеческой, однако несла в себе небольшой изъян, исправить который не смогли бы даже лучшие императорские гематологи и сангвинарные фабрики.
Она была чужой. Титул графа Женевского Лаубер обрел не по наследству, как заведено, а милостью императора, оказав престолу какую-то значительную, хоть и неизвестную, услугу.
Старые благородные роды, испокон веков существовавшие в этих краях, напоминали жесткую виноградную лозу, растущую в выжженной радиацией каменистой земле. Лозу эту приходилось регулярно орошать кровью — горячей кровью императорских рыцарей, защищавших восточные рубежи империи. Род графа Лаубера был совсем другим. Произраставший из древнего аквитанского корня, удобренный соками старой империи, он являл собой пересаженный умелым садоводом отросток, обретший здесь, в тени бессмертных Альб, новую жизнь. Неудивительно, что граф Лаубер был плодом совсем других порядков и традиций, а на здешних «вильдграфов» взирал, точно павлин на коровье дерьмо. В его глазах они, должно быть, выглядели как сущие дикари, совсем недавно сменившие вонючие шкуры на рыцарские доспехи, дикари, невесть каким капризом его величества допущенные к вассальной клятве и посему считающие себя ровней прочим его вассалам.