Тысячеверстный длительный путь между Владимиром на Клязьме и Новгородом Великим совершали в ту пору частью по рекам Тверце и Мете, а частью конями. И немало на том пути приходилось привалов, дневок, ночевок!..
…Черная осенняя ночь. Темный, дремучий бор — бор, от веку не хоженный, не ломанный. Разве что хозяином лесным кое-где ломанный — медведем. В таком бору, если и днем из него глянуть в небо, то как из сырого колодца, глубокого.
Огромный костер, из двух цельных, от комля до вершины, громадных выворотней, пластает, гудет на большой поляне. В такой костер и подбрасывать не надо: на всю ночь! На этаком бы кострище быков только жарить, на вертеле, великану какому-нибудь — Болоту Волотовичу или же Святогору-богатырю. Да и жарят баранов, хотя и не великаны, зато целая дружина расселася — до сотни воинов — по окружию, поодаль костра.
Видно, как от сухого жара, идущего во все стороны от костра, отскакивают с треском большие пластины розовой кожицы на стволах сосен. Хвоя одного бока пожелтела и посохла…
С багровыми от жара лицами, воины — и бородатые и безусые — то и дело блаженно покрякивают, стонут и тянут ладони к костру. Другие же оборотились к бушующему пламени спиною, задрали рубахи по самый затылок и калят могучие голые спины, красные как кумач.
Время от времени то одному, то другому из богатырей становится все ж таки невтерпеж, и тогда, испустив некий блаженный рев, как бывает, когда парни купаются, обожженный исчезает во тьме бора, где сырой мрак и прохлада обдают его и врачуют ему спину.
Сверкают, сложенные позади каждого, кольчужные рубахи, островерхие шлемы — чечаки, мечи и сабли: не любит Александр Ярославич давать поблажки. «Ты — дружинник, помни это. Не ополченец, не ратник, — говаривал он. — Доспех, оружие тебе не для того даны, чтобы ты их на возы поклал да в обозе волочил за собою, а всегда имей при себе…»
От кострища в сторону отгребена малиновая россыпь пышущих жаром угольев. Над нею, на стальных вертелах, жарятся целиком два барашка, сочась и румянея.
Тут же, в трех изрядных котлах, что подвешены железными крюками на треногах, клокочет ключом жидкая просяная кашица — кулеш.
У одного из воинов, который слишком близко придвинулся к костру, да и задремал, упершись подбородком о могучие кулаки, сложенные на коленях, вмиг посохла и принялась закручиваться колечком борода.
Его толкнул в плечо товарищ:
— Михаиле! Мишук, очнись! Бороду сгубил…
И все подхватили, и зашумели, и захохотали:
— Сгубил… Сгубил… Ну, теперь баба не примет тебя, скажет: «Это не мой мужик, а безбородая какая-то некресть!..» И впрямь загубил бороду… будь ты неладен…
Так, соболезнуя и подхохатывая не по-злому, перемелькали перед беднягой едва ли не все соратники его: и Еска Лисица, и Олиско Звездочет, и Жила Иван, и Федец Малой, и Дмитрок Зеленый, и Савица Обломай, и Позвизд, и Милонег, и Боян Федотыч, и даже — Карл какой-то, хотя заведомый рязанец. Здесь и греческие — «крещеные», насильно внедряемые в народ — и древние, языческие, «мирские» имена мешались с какими только ни пришлось прозвищами и с начавшими уже слагаться фамилиями.
— Ведь экую в самом деле красу муськую потратил!.. Бить тебя мало, полоротый! — с горьким прискорбием, без всякой насмешки, проговорил старый благообразный воин.
А падпаливший бороду, ражий большеглазый мужик, словно бы и впрямь чувствовал себя перед всеми виноватым за погубление некоей общественной собственности; улыбаясь и помаргивая, объяснял он чуть не каждому, кто приседал перед ним и засматривал ему в лицо:
— Да как-то сам не знаю… замечтал… домачних своих воспомнил!..
А его не переставали поддразнивать:
— Эх, Миша, Миша!.. «Домачних»! Жинка твоя не посмотрит, кого ты там «воспомнил», а бороду, скажет, изнахратил — быть тебе в вине: и остатки выдерет!.. Ты в Новгород теперь не возвращайся!
Сотник Таврило Олексич опасливо оглянулся в дальний угол поляны, где виднелся островерхий белого войлока шатер, крытый алым шелком, с кистями, и рядом с ним — другой, поменьше и попроще первого.
— Лешаки, — сказал он, — князя ржаньем своим разбудите!..
Все стихли. Немного погодя дружина разбилась вся по кружкам, и в котором пошли негромкие разговоры промеж собою о том да о сем, а в котором — тут и народу прилегло побольше — загудел неторопливый говор сказочника-повествователя.
Сказка, Сказка!.. Да скорее без хлеба уж как-нибудь пробьется русский человек, а отыми у него Сказку — и затоскует, и свет ему станет не мил, и засмотрит на сторону! Да ведь и как ее не любить — Сказку? Пускай хоть ноги у тебя в колодках, и в пбрубе сидишь в земляном, к стене на цепь прикован, и заутра на правеж тебе, на дыбу, под палача, а коли не один ты в темнице и есть во тьме той кромешной рядом с тобою умудренные Сказкою уста, то, излетев из уст этих, расширит она могучие крылья свои, и подхватит тебя на них — держись только, — и проломит крылами сырые, грузные своды, даже и стражу не разбудив, — вынесет тебя на простор!..