Читаем Рассказы тридцатилетних полностью

Я помню, как сняли лонгету семилетней девочке, как зашевелилась тоненькая ручка, белая от гипсовых крошек, как засмеялся тоненький голосок: «Мама, мамочка, смотри!» У нее был день рождения, лонгету накладывал не я, я только разрешил снять, но мы переглянулись с матерью. Я помню мальчика Ваню, сказавшего перед перевязкой: «Когда я буду выписываться, я вам скажу спасибо, что вы мне ногу вылечили». Я помню парня, глуховатого, похожего на моего детского друга Шурку Бессонова, как он догнал меня в коридоре, как тронул за рукав: «Эта… Спасибо!», мое «пожалыста!» и как мы улыбнулись друг другу, будто знали тайну, будто понимали и прятали.

«Сей семена с утра, и руке до вечера не давай отдохнуть, ибо ты не знаешь, что удастся то или это, или то и другое равно хорошо».

Сей семена.

Я лежал на диване в ординаторской и глядел на свои туфли. Стельки были черные от пота, на скукоженных, кривых носках бисером засохли капельки крови. Я не помнил, чья эта кровь. Я привык к крови, привык к крови.

И под утро привезли.

На повороте перевернулся мотоцикл. Отец и сын. Сын как я, отец как мой отец.

Отец мертвый. Я делаю наружный массаж, все ясно, но я делаю; я еще не знаю, что они отец и сын.

— Кто он тебе?

— Оте-ец.

Отворачивается, морщится, сигарета в поцарапанной руке. Мертвый отец лежит рядом на топчане.

Эскалатор. Встал — поезжай. Позади уже полпути. Сошли уж вон и дядя Костя, и дядя Коля, и бабушка, и другая бабушка, и дед, и та, Света из тринадцатой группы, помнишь, она лежала в гематологии, а мы ходили мимо — учиться, изучать. Помнишь, она не улыбалась нам, смотрела — без ненависти, без любви, чужая, брошенная… Эй!

А морг на судебке? Трупы на столах, носилках, на полу. Как тащили их за ноги, шили толстой ниткой пустые животы. Были они? Не были?

«Скажи, скажи нам, смерть, о том, в чем сомневаются, что заключено в великом переходе!..» Я видел, как они умирали, я видел, я смотрел, они умирали, и это было просто.

Вот в чем дело — просто.

И почему десять тысяч мертвых больше, чем пять? Потому что в запасе миллиарды? Вечная жизнь?

Муравей погибает, чтобы жил муравейник. А я против. Я скорее отдам муравейник за его равнодушие к своим муравьям. За оптимизм. За «снаружи». Если, если к каждой смерти вы отнесетесь как к своей — говорите, называйте цифры. Только вы не сможете, вы ведь оптимисты, и я вам не верю.

Раньше я думал: подлость — дочь смерти. Это неправда. Подлость — дочь страха смерти, а стало быть, жизни.

Так вот, я выбираю смерть.

* * *

По телевизору лупят лезгинку, лед в прожекторах, зубы да глаза — асса, еще! — хорошие ребята, это ж показательное, асса, медали в карманах, свобода и радость, любите нас, мы, мы, правда, хорошие! — а в конце коридор за ширмой — женщина из терапии. У нее абсцесс на ягодице от уколов. Он вскрыт, но назад, в терапию, ее не берут. У Валентины Степановны отделение показательное, смертность — важнейшая цифра, а Валентина Степановна живой человек, у нее свои планы.

Я позвал Валентину Степановну, мы вместе дежурим, и она сейчас честно хлопочет вокруг: уколы, капельница, кислород.

Но мы уже знаем.

Рядом с женщиной муж. Он держит ее руку. Он лыс, мал ростом и крепок, как хороший гриб. До пенсии она преподавала в школе химию, а он черчение.

— Как трудно… трудно умирать! — говорит она.

— Дыши, Зина, не разговаривай! — говорит он.

Через стеклянную дверь — лестничная площадка, там гинекология. На площадке бабы, им видно, как старик прижимает седую голову жены к своему животу. Бабы молодые, желтопятые, на аборт.

Она умирает тихо, по кусочкам. Синеют ногти, губы, клокочет в груди, булькает слышнее, громче. Лезгинку тоже слышно, но выключать ее нельзя. Зрители перейдут сюда, к ширмам.

Старик держит у носа ее трубочку с кислородом, потом просто руку, когда Люба отключает кислород и забирает трубочку. На руке нет третьего пальца, наверно, думаю я, старик воевал, а теперь в том месте, где должен быть палец, видно, как тускнеет кожа на щеке его старухи. «Мы будем держаться, мы выдержим, все будет хорошо и у тебя, и у меня, ведь так уже было, и ты возвращалась, и мы жили».

«Нет, старик. Не будет! В том-то и дело — нет. Ты пойдешь один по снегу. Ты сядешь в кухне, ты упрешься глазами в темноту».

Он сидит у меня в ординаторской. Он курит. Зубы то и дело скрипят, и впервые мне не кажется, что это для других. Я даю воды. Он берет, он плещет воду на пол, он ставит стакан на стол. Третья уже сигарета.

— Пойду к ней.

— Знаете… Она закрыта простыней.

Он смотрит на меня.

— Ничего… Откроем.

Через два часа мы понесем ее в морг. По белому снегу, по холодному. Небо будет плоское, в звездах, похожих на дырочки, я разгляжу Орион и Большую Медведицу и в первый раз за тридцать пять лет почувствую: «Не страшно».

Шагов за сорок до морга нам встретились мужик с бабой, идущие навстречу. Мужик обернулся, огонек папиросы дрогнул в его руке, но выправился. Дальше они пошли не оглядываясь.

* * *
Перейти на страницу:

Все книги серии Антология современной прозы

Похожие книги