— Мамочка, никак ты не поймешь, не смогу я работать в учреждении, а у так называемого начальника тем более. Что я умею? Руководить местным союзом немецких девушек, учить ткачеству молодых деревенских нацисток? И это сейчас?
При воспоминании о прежней тяге дочери к медицине мама подумала о профессии медсестры; но эта мысль была немедленно отвергнута — ведь медсестре приходится выполнять такую работу, которой побрезгуешь.
— А как ты смотришь на ткачество или вязание? Мы бы и дома остались, и я бы тебе помогла!
Желание сохранить независимость подстегнуло в ней предприимчивость. Но ни ткацкого станка, ни ниток, ни шерсти не было.
В конце концов дом пришлось оставить и чинить по домам белье, вручную, потому что у них не было и швейной машины. Слава богу, люди, ставшие их работодателями, сохранили в этом уцелевшем от войны Шверине и свои дома и свое белье. В их домах висели не только изображения великогерцогских замков, они были полны воспоминаниями о прекрасных старых временах Браунау и Веймара, и в большинстве семейств были рады дать работу штопальщицам, которые знавали лучшие дни и даже в несчастье не утратили чувства собственного достоинства. С ними хоть можно поговорить откровенно, без посторонних ушей, разумеется, сравнить старые времена с теперешними.
И тем не менее:
— Мама, я вижу, наше занятие тебе не по душе.
Мама молчала.
— Я вижу, оно тебя изнуряет.
— Это не работа, девочка, а сплошная беготня.
— Конечно, мама. Но слава всевышнему, нам по крайней мере не приходится возиться с лохмотьями: у наших клиентов сохранилось достаточно приличных вещей. Да и обеды у них для нас хорошая поддержка при нашей продовольственной карточке четвертой категории.
Поразмыслив немного, мама сказала:
— Сама бы я об этом не заговорила. И не от работы мне тяжело, нет, а от того, как они нас кормят. Не все, конечно, но большинство. Я имею в виду ту особую еду, которую нам приносят в чулан. Это закат моей жизни… — и мама разрыдалась.
Дочь молчала. Она невольно перенеслась мыслями в детство, в те времена, когда мама приказывала кормить своих штопальщиц в чулане; одна женщина, ее звали Фаринг, была вдовой директора банка, покончившего жизнь самоубийством. Об этом в доме знали все, вплоть до детей — мама однажды показала ей роскошную виллу, в которой раньше жили Фаринги. И сказала: «Кто высоко заносится, тому не миновать упасть».
Истолковав дочернее молчание как проявление грусти при воспоминаниях о детстве, мать сказала:
— Но больше всего меня тревожит безнадежность твоего положения. Я стара, и господь всемилостивый не позволит мне долго лицезреть убожество моей родины. Но ты, моя девочка, Дочь генерала Фалькенберга, внучка тайного советника фон Штуббе, — все это, что прежде почиталось за честь, сегодня только осложняет жизнь. Что будет с тобой?
— Мне хотелось бы открыть свое дело, — живо ответила дочь. И продолжила в ответ на удивленный взгляд матери: — Я умею моделировать, кроить и шить. К счастью, все свои платья я шила сама. Тебе не кажется, что мне надо открыть ателье? Что могут другие, по плечу и мне.
— Прямо здесь, в нашей единственной комнатке? В доме, где полно всякого сброда? Да у нас даже швейной машинки нет.
— Фрау советница Беренс собралась на Запад. Англичане освободили ее мужа. В Восточную зону он не хочет. Он кое-что значил здесь в партии. Машинка у нее хорошая, ты сама знаешь, ведь ты работала у фрау Беренс.
Фрау Фалькенберг удрученно кивнула.
— Сегодня без денег ничего не дают. На что же ты хочешь купить машинку?
— Продай бриллиантовый крестик, мама, все равно ты его никогда не носишь!
— Память о бабушке фон Штуббе! Тайный советник, мой покойный дед, заказал его для своей невесты к свадьбе! Нет, дочка, добра от этого не жди. — Фрау Фалькенберг, урожденная фон Штуббе, почувствовав себя единственной хранительницей традиции, в эту минуту невыносимо страдала.
— В таком случае я всю жизнь буду штопать чужое белье. А не могла бы ты расстаться с папиным перстнем, ты знаешь, я имею в виду печатку с полковым гербом.
Мама запротестовала:
— Нет, уж лучше бриллиантовый крест. Когда распустили папин полк, ты была, совсем крошкой и не могла понять папиного горя. Тогда еще обер-лейтенант, он снял перстень, но хранил его как святыню. Это символ полковых традиций, часто повторял он, когда меня не станет, их унаследуют другие. Нет-нет, о перстне и речи быть не может.
— Ну, а кому я передам этот перстень по наследству, мама? Кто женится на женщине, которая штопает чужое белье?
— Если б в свое время ты не была слишком разборчивой! Но оставим эту тему! — Казалось, теперь мама досадует и на прошлое, во всяком случае на отдаленное прошлое. Но ведь дочь ее плоть и кровь, и она запальчиво воскликнула:
— Если б я не была слишком разборчивой и согласилась выйти замуж за одного из четверых, которых предложила мне моя семья, то сейчас я точно так же сидела бы здесь. Нет, наверняка еще хуже, вдовой какого-нибудь эсэсовского офицера с кучей голодных ребятишек.
— Бригитта! — Возглас повис в комнате как восклицательный знак. И уже мягче мать продолжала: