— Хорошо, господин Тулубьев, мы завтра как следует прочешем этот дом, — сказал я, продолжая наблюдать за немцем.
Циммерман молчал, глаза его равнодушно, как бы в пустоту, смотрели на нас, по чуть дергавшейся губе и нервному постукиванию пальцами о кровать я понимал, что удар был нанесен в самое сердце врага.
— Скажете нам что-нибудь или предпочтете молчать? — спросил я Циммермана.
Все с той же равнодушной миной он молча покачал головой.
Мы вышли. Часовой запер на ключ и на засов двери и мерно заходил по коридору, время от времени заглядывая в глазок.
— Удивляюсь я вашему терпению, — покачивая головой, сказал Тулубьев. — Вот у нас всегда писали про ужасы ЧК. Я и вправду думал, что сейчас черт знает что будет, а вы так вежливы, спокойны… — Он помолчал и вдруг добавил: — А следовало этому Циммерману надавать по морде… ей богу! — И он сердито сплюнул.
Тулубьев отправился домой, пообещав зайти ровно в десять часов. Домом на Гогенлоэштрассе, о котором уже дважды упоминал гусар, стоило заинтересоваться.
Я вызвал дежурного.
— Попросите сюда американского гостя, мистера Першинга, — приказал я.
— А его, товарищ гвардии подполковник, нету в комендатуре. Он давно, наверно, больше часа, как ушел прогуляться. Очень жаловался на головную боль, когда уходил… порошок какой-то даже принял…
Итак, Тулубьев был прав: Манштейн и Першинг встретились. Но почему так открыто? Вероятно, потому, что у американца уже не хватало времени для действий. Ведь завтра корреспонденты уезжали.
Побрившись и переменив гимнастерку, я пошел в театр, куда на моей машине уехали корреспонденты и переводчица.
Вечер был тихий и ясный. На улицах виднелись немногочисленные прохожие. У ворот и подъездов сидели немки, дети с шумом и криками бегали по асфальту. Команда наших солдат человек в шестьдесят, отстукивая шаг, проходила через площадь, и старая солдатская песня «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать» победно разливалась над притихшими домами взятого с бою немецкого городка.
У подъезда театра стоял наш автомобиль. В дверях, в полосе фиолетового приглушенного света, виднелись шофер и комендантский патруль, позади которых, кланяясь и делая широкие приглашающие жесты, суетился директор кабаре.
— Где гости? — спросил я шофера.
— Во втором ряду.
Из окошечка кассы приветливо улыбалась, вся в золотых завитках, кудрявая головка. На ступеньках с восторгом на лице стоял администратор, широко распахнувший передо мной дверь.
— До чего вежливые стали фрицы, не то что перед вами, а передо мной кадриль пляшут, — сказал шофер. — У меня мотор забарахлил в дороге, сразу, откуда ни возьмись, человек пять набежало. Не успел я и с машины сойти, а они уже капот подняли, в одну минуту исправили.
— А вы, Корнеев, не очень доверяйте фашистам. Враги врагами и останутся.
— Да это я, товарищ гвардии подполковник, сам понимаю, только не все же они такие, то были цивильные, рабочие-немцы. Помогли, попросили закурить, взяли по сигаретке и ушли.
— Все равно, товарищ Корнеев, никого не подпускайте к машине, не только цивильных, но даже и детей.
— Есть, товарищ гвардии подполковник! — ответил шофер, и в его глазах и голосе я почувствовал явное неодобрение. «Трусит подполковник», — можно было прочесть в его взгляде, которым он обменялся с патрулем.
В зале было светло и многолюдно. В партере виднелись гимнастерки нескольких наших офицеров и солдат. Бесшумно скользили кельнеры с подносами, на которых пенилось пиво, стояли бокалы с лимонадом, белым и красным вином. На сцене разыгрывался веселый скетч. Зрители дружно хохотали.