С этими словами она взяла сверток[265], взглянула внимательно разок и побежала к себе в комнату. Там она стала перед зеркалом и нарядилась, подражая «Летящей Ласточке, танцующей в ветре»[266]. Затем она стала изображать фаворитку Ян, «несущую в себе опьянение»[267].
При этом она то вырастала, то уменьшалась, то полнела, то худела, изменяя свой вид сообразно требованиям того или другого момента. От нее веяло, и дышали ее движения чем-то вплотную точным, тем самым, что было на картине. Во время представления, когда она приняла позу, пришла со двора служанка, которая ее совершенно не могла признать, испугалась и спросила у своих подруг, кто это. И затем только, внимательно всмотревшись в нее, она наконец воскликнула от пробуждения и засмеялась. Цзун был доволен.
– Вот у меня есть своя красавица, – сказал он, – а вместе с ней все красавицы тысячелетий очутились в моей спальне!
Однажды ночью, только что он крепко уснул, ворвались в дверь несколько человек, и на стены стрельнули лучи света. Чан-э быстро вскочила.
– Воры пришли, – сказала она в испуге.
Цзун, проснувшись, хотел прежде всего кричать и звать людей, но какой-то человек приставил к его шее сверкавшее лезвие, и Цзун, трясясь от страха, не смел дохнуть. Другой человек схватил Чан-э, взвалил себе на плечи, и с шумом все они исчезли.
Теперь только Цзун закричал. Сбежалась прислуга. Оказалось, что все драгоценности, бывшие в спальне, целы: не пропало ни мельчайшего пустяка.
Цзун сильно загрустил и, весь придавленный горем, потерял способность соображать. У него не стало больше почвы для сердечных чувств. Пожаловался правителю. Тот послал погоню, чтобы схватить злоумышленников, но никаких решительно вестей о них не было.
Так протянулись нудной чередой три-четыре года. Весь в гуще своих горьких дум, Цзун часто испытывал отсутствие в себе всякой привязанности к жизни.
Под предлогом явки на экзамен он поехал в столицу. Прожил там полгода и все время следил, выискивал, выспрашивал, дознавался – не было способа, к которому бы он ни прибег. Вот как-то раз совершенно случайно, проезжая по переулку Яо, он встретил какую-то девушку с грязным лицом, в рваном платье, еле-еле ковыляющую, словно нищая. Он остановился, посмотрел на ее лицо – Дянь-дан! Цзун оторопел.
– Как дошла ты до столь печального вида? – вскричал он.
– После нашей с тобой разлуки, – отвечала дева, – мы поехали на юг. Старуха-мать у меня, как говорится, «подошла к жизни»[268], а меня схватил злодей и продал в богатый дом, где меня били, позорили, морили голодом и холодом… Не могу даже говорить об этом!
Цзун заплакал, на землю покатились слезы.
– Можно ли тебя выкупить? – спросил он.
– Вряд ли. Боюсь, что хлопот и трат будет много, но ты не сумеешь ничего для меня добиться!
– Должен сказать тебе правду, – продолжал Цзун, – за эти годы у меня появились изрядные достатки. Жалко, что здесь я на чужой стороне и денег на прожитие у меня в обрез. Я не откажусь выпростать всю мошну и продать коня, но, если то, что требуется для выкупа, слишком велико, придется вернуться домой, похлопотать и как-нибудь устроить!
Она назначила ему выйти завтра на западную стену и встретить ее в ивовой роще. Сказала еще ему, чтобы он пришел один и не брал с собой человека. Цзун обещал. На следующий день он направился туда пораньше. Дева оказалась уже на месте. Она была одета в кафтанчик, свеженький, светленький, и выглядела совершенно не той, что вчера. Удивленный Цзун поинтересовался узнать, как это случилось.
– Вчера, видишь ли, – сказала она с улыбкой, – я испытывала твое сердце. На мое счастье, оказалось, что в тебе живет еще настроение того, помнишь, «человека в кафтане из толстого шелка»[269]. Пожалуйста, пойдем к моей убогой хижине. Мне нужно тебе по-настоящему воздать должное!
Прошли несколько шагов к северу и очутились у самого ее дома. Тут она сейчас же достала закусок, вина, села с ним и стала весело болтать. Цзун стал подговариваться, чтобы ехать домой вместе.
– У меня, знаешь, слишком много мирских пустяков, меня обременяющих, так что идти с тобой я не могу. А вот вести о Чан-э, скажу определенно, до меня очень даже дошли!
Цзун бросился к ней с вопросом, где Чан-э.
– Где она пребывает и куда ходит, все это окутано флером некоей дали, некоей выси, непонятной и непостижимой, так что я, пожалуй, не сумею тебе рассказать во всех подробностях. Но в Западных горах живет одна старая монашенка, кривая на один глаз. Спроси ее – она, наверное, знает!
Затем оставила его у себя спать.
Утром на рассвете она указала ему тропу, по которой Цзун дошел до места. Там стоял старый буддийский храм. Все его стены вокруг вконец развалились. В чаще бамбуков была келья, в половину нареза[270], крытая соломой. В келье сидела старая монахиня и чинила свой халат. Увидя, что пришел гость, она выказала к нему полное равнодушие, оставив его без привета и поклона. Цзун сложил руки в жест приветствия, и только теперь она подняла голову и обратилась к нему с вопросом. Цзун назвался и сейчас же довел до ее сведения, кого он здесь ищет.