Вышла старуха на дорогу, а там знакомый шофёр починяется, сговорилась она с шофёром, и подвёз он её с мальчиком в грузовике. Погода была золотая, солнце лилось, текли ветерочки. Мальчик копал молодую картошку, а старуха обтирала её от земли, в два ведра складывала — одно сами съедим, одно всем продадим. Она ничуть не думала о продаже дурно, потому что многое для жизни приходилось ей покупать. И для неё было естественным, чистым делом продать на рынке ведро картошки или корзину лука, чтобы купить постного масла, сахару, мыла, вермишели — да мало ли чего?.. И яблоки она продавала охотно, если родились, и смородину, и крыжовник — стаканчиком.
Однажды какой-то лётчик купил у неё землянику и обозвал старуху противным словом таким: «Спекулянтка! Продаёшь, чего не сажала!»
Старуха отняла у него газетный кулёчек и вернула восемьдесят копеек за стакан земляники, которую нынче утром собирала она в лесу, ползая на карачках в мокрой траве. Она уже встрепенулась было ему объяснить, как поесть землянички бесплатно, да с какой платформы на какой поезд садиться, да сколько ехать до той землянички, а сколько двигаться пешим ходом. И вдруг поглядела в его стальные глазки, надутые неправедным гневом и богопротивной правотой, и расхотелось ей тратить на этого молодого лётчика свой кусочек старушечьей жизни.
Сейчас она вспомнила об этом с улыбкой и была довольна, что так по-хозяйски распорядилась тогда своим небесным добром, а также земным. Нечего тратить ей зря последние силы на молодого балбеса, который желает задаром поесть что на земле растёт и что старуха ползком собирает. Ей надо тратиться только на мальчика, прискорбная сиротская тайна которого ей одной известна и ею же напрочь забыта, поскольку старуха укромно простила кого-то и дозволила кому-то перевалить со своей молодой на её старушечью шею эту славную, горькую ношу — ничейного мальчика, который сделался главным делом старухиной жизни.
Ах, как чудесно пахнет в ведре на картофельном поле молодая картошка, — вы помните? Ну конечно, ещё бы! Старуха сложила шесть кирпичей, развела огонь и поставила с водой котелок. А в газете у неё лежал настоящий копчёный лещ! И думала старуха о том, как ловко она догадалась в тот раз притащить эти шесть кирпичей и спрятать их под ботвой. Хорошие мысли старуха любила, хорошие воспоминания, добрые знаки, весёлые мелочи — все, что радует, длит, одаряет нечаянно. Она сидела сейчас на тёплой, сухой земле и грелась под боком жизни, бросающей и старухе свои душистые кусочки, и мальчику, и ласточке, и стрекозе, и всякой мелкой букашке. Её глаза слезились в тепле, и она утирала влагу сухой желтой ладонью, и бубнила какую-то песенку, слова которой знала когда-то, ещё полвека назад или даже меньше…
Тогда у старухи были свои законные, такие же мальчики, как вот этот, Саня и Сеня их звали, Саня и Сеня… И муж был, Григорий Петрович. На фронте Петрович сошёлся с другой и домой не вернулся. Дети выросли, — он написал, — и теперь забот у тебя никаких, живи в своё удовольствие, выходи замуж, старуха! Большой шутник был Петрович, всякую работу любил, петь-пля-сать, с бабами кувыркаться. И в двадцать лет, и в двадцать пять называл он её весело: моя старуха! Ведь был он моложе на целых два года, а уж лет пятнадцать как помер от сердца в больнице. Ох, весёлый был человек! Мужик был! — старуха вздохнула с улыбкой, повёрнутой куда-то в синюю глубь её маленьких глаз и в ещё более синюю глубь её памяти, где грелась сейчас на солнце её крохотная душа.
Она ловко слила воду и слегка выпарила картошку, подбрасывая её в котелке и глубоко вдыхая белое жаркое облако, выпиравшее из посудины. «Щас накормлю молодой картошкой и лещиком, и у меня для него яблоко наливное припрятано, в этом году яблок не жди, недород, шиповника насушу», — бормотала сама с собою старуха, раскладывая копчёного леща на газете со всей подобающей для эдакой рыбки почестью. Она полила мальчику на руки из бутылки, он умылся и отёр лицо подолом рубахи. «Однако ж, ты — кра-а-а-сивый мужик!» — сказала старуха протяжно, и мальчик ей улыбнулся грустно и широко своим некрасивым лицом.
Он был толстогуб и скуласт, с синими, как у старухи глазами — без никаких ресниц и бровей.
Но если уж вспоминать… а вспоминать старуха — ужас как! — не любила, поскольку в памяти были тоска и боль, которые мешают делать жизненное действие… Так вот, если уж вспоминать, крепко язык прикусив и ни-ни! ни звука, то мальчика этого, десяти месяцев от роду, привёз как-то летом сын её Сеня, врач из Полтавы, и сказал, что оставит до осени. Сене тогда шёл пятьдесят третий год, а жене его, Ане, пятьдесят пятый. Старуха спросила: «Анюта знает?» А сын её несчастный ответил: «Узнает… если жив буду». Но Сеня той осенью умер в своей больнице, разрезанный на операции, а старухе пришло письмо от Карнауховой Светы двадцати трёх лет, что мальчик этот — её, что Сеня жениться на ней не стал, а теперь заберёт она мальчика, если выйдет замуж за хорошего человека, согласного на воспитание чужого ребёнка.