Онисим Петрович полез в карман штанов и извлек самодельный футляр-очешник. Я ожидал, что на его мясистом носу сейчас появятся старинные, перевязанные ниточками или проволокой «дедушкины очки». Но к моему изумлению, нос старика оседлало изящное пенсне в золотой оправе.
Старик прочитал мое удостоверение, положил пенсне в футляр и несколько смягчился.
– Так. Выходит – всамделишный. Конешно – по-нынешнему. – И, помолчав минутку, вдруг решительно заявил: – Ну, айда со мной!
Припомнив чеховского унтера Пришибеева, я рассвирепел и уже раскрыл было рот, чтобы обрезать старика, но кто-то из мужиков сказал серьезно:
– Сходить нужно, гражданин следователь… Уважь Онисима Петровича.
И два-три человека разом и одобрительно поддакнули.
Я зажег спичку, отыскал под столом портфель и, нехотя, поплелся за стариком. Впрочем идти пришлось недалеко – через улицу.
Стол, за которым мы сидели в новой небольшой избе, был пуст. Никаких угощений, обязательных для сибирского крестьянина, встречающего гостя.
Мы сидели вдвоем. Жена старика, лишь я переступил порог, не поздоровавшись, накинула на плечи шаль и ушла из дому, наверное к соседям.
От этого нерадушия стало мне совсем тягостно…
Онисим Петрович, не снимая азяма, посидел против меня молча минуты две-три, потом сходил из кухни в темную комнату-горницу, позвенел там сундучным замком и, снова войдя в кухню, положил на стол массивный серебряный портсигар с золотыми монограммами. Час от часу не легче!
– Балуйся! – сказал старик. – Сам я некурящий.
Я открыл портсигар и обнаружил в нем десятка полтора старинных дореволюционных папирос с желтыми мундштуками. Курить эти папиросы было невозможно – табак зацвел и зеленел плесенью… Я положил папиросу обратно.
– Спортились? – равнодушно спросил хозяин и зевнул. – Что ж… давно лежат… Как вас звать-величать?
Я сказал.
– Так… Вот. стало быть, слушайте, Егорий Александрович. Годков вам будет от силы два десятка с пятеркой. Ну, может, с восьмеркой. И выходит, вы мне вроде внук… Понятно? Так слушайте и не перебивайте. Кто вы такой есть? Вы есть – власть! Следователь! – он поднял к потолку черный, похожий на сучок, указательный палец. – Большие права тебе отпущены! А кому много дадено, с того много и взыскивается. Понял?!
Голос старика становился все строже, а глаза так и сверлили.
– А как ты себя оправдываешь? Первое: едешь сам-один на уросливом коне, с которого весь район смеется. Кучера-повозочного с тобой нет. Это не диво, что ты, скажем, сам сумеешь коня запречь и распречь, и приставить, и обиходить. Это тебе не в прибыль, а в убыток. Народ в тебе не ямщика хотит видеть, а власть! Умную, строгую. Одно слово – следователь!
Меня снова охватило раздражение.
– Послушай, Онисим Петрович…
Но старик перебил:
– Зови, коли любо, и дедкой. Здесь мы с тобой – сам-друг. У меня безлюдно.
– Слушай, Онисим Петрович, – настойчиво продолжил я, – пойми, что следователь-то я не царский, а народный!
– Вот и именно! Тебя народ возвысил. Народ! Так ты это чувствуй! А о царских-то после поговорим… Дале: приехал ты к нам в Маргары. В сельсовет не заявился, а свернул бог знает куда, к какой избе. – Старик выпрямился и грозно сверкнул глазами. – А ведомо тебе, что в той избе царский полицейский урядник и колчаковский прихвостень проживает? Микешин фамилия. Простила его советская власть. Посидел, посидел, да и цел остался. Только что лишенец… И мерин рыжий – евонный бывший. Нацализировал РИК. Вот и выходит, что ты не на советскую власть, а на мерина полицейского, как бы сказать, оперся… Он и завез тебя куды не след народному-то! Эх! Бить бы тебя, да сам большой вырос!
Он вздохнул и смолк, а я сидел – словно по голове дубиной хватили. От прежней брыкливости моей не осталось и следа. Я не смел поднять глаз на старика. В классово-расслоенной деревне тех лет «гостеванье» советского работника в доме лишенного избирательных прав – «лишенца», как тогда называли, было чуть ли не равносильно политическому предательству. Вот уж действительно доверился полицейской скотине, черт побери!
– Ты, поди, партейный? – добивал старик.
Я еще больше опустил голову.
– Не клони головушку, не печаль хозяина, – потеплевшим голосом сказал Онисим Петрович, – слушай и вникай. Третья твоя вина: шутки-прибаутки разводил, с девками несурьезно балагурил, никдоты мужикам рассказывал… Я под окошком стоял. Слышал…
Я встрепенулся.
– Ну, здесь-то какая беда, Онисим Петрович? Ведь я сам – плоть от плоти, кровь от крови…
– Верно. Человек ты народный. И плотью и кровью. Видать… А особо должностью. И народа, конешно, чураться не должон. Пришел к тебе кто за советом там, аль за справкой – не чурайся, не гордись, расскажи все, как есть, какой закон к чему и так и далее… А вот никдоты рассказывать по твоей должности не положено. Сегодня ты ему похабный никдот, а завтра он тебя матом обложит. Понял? Или возьмем портфель, опять же. Нешто это можно, чтобы портфель – и под стол бросать? Ведь в нем, в портфеле-то, может, жизнь человеческая! А ты – под стол! Понял?