Вася вскакивает, поднимается медведь и — дети видят, что они дети, а не охотники и не звери, что в руках у них не оружие, а палки; из области фантазии они быстро переходят в действительность. Но идея похорон с музыкой не пропала бесследно и пленяет их воображение. Из нее рождается новая идея, о войне, и чрез несколько минут по кустам уже раздается «пу!.. пу!.. пу-пу-пу!..» — то возгорелось жаркое сражение. Все сперва совершают чудеса храбрости, а потом падают мертвыми. Willy, оставшийся невредимым, не знает, что делать, и обращается к мертвым за советом; так как целью войны должны были быть лишь похороны с музыкой, то зачем же всех перестреляли? Кто же будет хоронить их?.. Пусть Рафаэлито будет мертвым, а остальные пусть встают… Мертвые встали и скоро мимо меня потянулась печальная процессия; впереди шли музыканты, за ними следовала погребальная колесница (детская колясочка), везомая четверкой лошадей, за гробом шли войска. Убитый генерал был суров и важен и, приоткрыв глаз, следил за порядком своих собственных похорон, изредка отдавая шепотом приказания, то, чтобы музыка играла громче, то, чтобы лошади не разговаривали… Шествие скрылось за углом дома и чрез несколько минут мертвый генерал уже летел мимо моего балкона, особенно двигая локтями и делая: «фу-ффу, фу-ффу… У-у-у…» Он уже больше не генерал, а паровоз…
Меня невольно взяла зависть и я пожалел, что я не могу уже вообразить себя ни медведем, ни генералом, ни паровозом, и в этих превращениях забыть скуку, которой дети не знают. Какая тут скука! Видеть себя, да мало того, что видеть, чувствовать себя лошадью, мертвецом, медведем, в палке видеть то верховую лошадь, то ружье, то трубу, то саблю; бегать по саду отеля и чувствовать себя то в дремучем лесу, то на шумных улицах большого города, то на станции железной дороги, и все это в течение каких-нибудь двух часов, под окриками благовоспитанной бонны, строго запрещающей паровозу пылить ногами, зверю рычать и кусаться, убеждающей лошадь не бегать очень быстро и не изорвать платья о кусты какой-то колючки, — какое творчество, какая захватывающая самого творца фантазия!.. Им не нужны ни Чемберлены, ни политические комбинации государств, ни театр, ни чувствительные стихи о розе и соловье, которые декламируют мои Гретхен, ничего им не нужно. У них слишком много своего внутри, чтоб они нуждались в чем-нибудь чужом.
Мне захотелось проследить, когда же я утратил эту фантазию, эту веру в фантазию, когда яркие краски мира и жизни поблекли для меня и слились во что-то неопределенное, серое, однообразное… Я перебирал в своем уме длинный ряд годов… Да, вот оно, то время, когда в своей комнате я открывал каждый день тысячи Америк, когда два стула были для меня кораблем, а пол комнаты превращался в бесконечный океан, волны которого, как щепку, подбрасывали мое утлое суденышко. Потом, немного времени спустя, я стал стыдиться стульев-кораблей и таких путешествий, я не мог более так путешествовать, — точно моя фантазия завяла в духоте жизни, как вянет цветок под зноем бездождия. Но на смену стульев-кораблей и охот на моего друга Сережу-медведя, эта полузавядшая, но все еще сильная фантазия создала нам другой мир; мы говорили и верили, что, когда мы вырастем, мы пойдем воевать с индейцами или искать клады, спрятанные разбойниками где-нибудь в глухих, непроходимых лесах; мы уже не могли вообразить себя ни индейцами, ни кладоискателями теперь же, мы знали, что мы дети, у которых есть и папы, и мамы, и гувернантки с глупыми выговорами, но мы верили, что день нашего освобождения недалек, что тогда мы устроим свою жизнь так, как хотим; вместо скучного зубрения уроков — битвы с индейцами, вместо чинных прогулок по бульвару, лазанье по крутым, неприступным утесам в поисках за скрытым сокровищем. Но день шел за днем, и каждые сутки уносили частичку этой фантазии и веры. Скоро мы поняли, что кладоискательство и избивание индейцев «не бывает», что все это только в книгах так. Книги обманули нас, но увы, мы ничего не вынесли из этого опыта, мы поверили другим книгам, которые говорили нам о борьбе с торжествующим злом, о славной победе или еще более славной смерти в этой борьбе, и о многом, многом другом… И опять время опровергло то, что говорили книги, — о, не все, конечно, но много, слишком много… В это же время у нас родилось сперва смутное, потом все более и более ясное понятие о «ней»; мы горячо верили в то, что «она» где-то существует, что придет день, когда мы положим к ее ногам и свою славу, и подвиги, и свое сердце. Мы уже видели его, это чудное лицо, блещущее в ореоле красоты, молодости и любви. Она звала, манила нас… ее улыбка жгла наше сердце и заливала его бурными, подымающими и уносящими куда-то в волшебную высь, волнами.