Ну, а пока что я намерен по-прежнему беседовать с вами о том, ради чего мы живем и умираем, беседовать так откровенно и дружески, как будто знаю вас лучше, чем любой из ваших знакомых.
Вневременной мир драмы
Одно из лирических стихотворений Карсон Маккаллерс заканчивается такою строкой: «Время, кретин безмерный, вопит, обегая землю». Именно эта вечная гонка, бег времени, столь неистовый, что нам чудится, будто оно вопит – вот что, по существу, лишает нашу жизнь достойности и смысла, и, пожалуй, именно способность остановить мгновение, присущая законченному произведению искусства, и придает некоторым пьесам глубину и значительность.
В статье о «Смерти коммивояжера» некий лондонский критик, снискавший недобрую славу своим скептицизмом, утверждает: Вилли Ломэн настолько жалок, что большинство зрителей просто-напросто вышвырнуло бы его из кабинета, обратись он к ним за работой или вздумай отнимать у них время, сетуя на свои беды. Утверждение, само по себе, быть может, и не лишенное истины, но подтекст его, а именно, что Вилли Ломэна нельзя делать героем драмы, свидетельствует о том, что у автора статьи совершенно превратное представление о драматургии. Ибо умение мыслить – нечто такое, что существует вне времени, и чувство трагизма – тоже. Даже в реальном мире коммерции можно встретить людей, готовых посочувствовать чужой беде, проявить участие и сострадание, способность к которым сохранилась у них от других, не столь суровых времен, когда люди эти еще не вертелись в беличьем колесе деловой активности. Если бы Вилли Ломэн сидел у нас в конторе, по ту сторону нашего рабочего стола, то, видя его затравленный взгляд, слыша его жалобный голос, мы, вероятней всего, косились бы на часы и на листок с перечнем предстоящих встреч. Нет, мы бы не вышвырнули его из кабинета, но, безусловно, и не дали бы ему выговориться, на что он питал слабую надежду, и спровадили бы его довольно быстро. А теперь представьте себе, что у нас нет часов, ни наручных, ни стенных, нет перечня неотложных деловых встреч, и мы смотрим на Вилли не через свой рабочий стол (кстати, смотреть на сидящего перед тобой человека – вовсе не лучший способ увидеть его по-настоящему); другими словами, представьте себе, что встреча с Вилли Ломэном произошла в некоем вневременном мире. Полагаю, что в таком случае мы отнеслись бы к нему участливо, заботливо и даже уважительно. Если бы мир драмы не открывал перед нами возможности наблюдать за действующими лицами в особых условиях мира, существующего вне времени, то действующие лица пьесы и показанные в ней события были бы столь же тривиальными, столь же бессмысленными, как соответствующие люди и происшествия в реальной жизни.
В классической греческой трагедии было безмерное величие. Актеры выступали в масках, их условные движения напоминали танец, а в сценической речи было нечто эпическое, и, она, несомненно, так же отличалась от живой, разговорной речи современников, как и от нашей. И все же она не казалась древнегреческому зрителю надуманной: значительность событий и вызываемых ими страстей не казалась ему нелепой, несоизмеримой с его собственным жизненным опытом. Вот я и спрашиваю себя: не объясняется ли это тем, что греческий зритель понимал – то ли благодаря своему чутью, то ли благодаря приобретенному навыку, – что из вымышленного мира драмы устранен компонент времени, который принижает людей и делает их чувства ничтожными?
Великие скульптуры зачастую повторяют линии человеческого тела; однако гармония великих скульптур неожиданно преображает эти линии в нечто, обладающее абсолютной законченностью, красотою и чистотой, которые были бы невозможны в движущемся живом существе.
Драма может быть полна движения, насыщена жестокостью; однако в ней есть особая гармония, открывающая возможность для размышления и создающая атмосферу, которая позволяет ощутить трагизм изображаемого, если только автор соблюдает некоторые условия, диктуемые современностью.