Спастись никогда не поздно – разве что вы очень уж крепко, обеими руками, обнимаете эту богиню-распросуку, как называл славу Уильям Джеймс, и в этом душащем вас объятии обрели то, чего всегда так жаждал тоскующий по дому мальчик, который в вас сидит: полнейшую безопасность и возможность сидеть сложа руки. Мне думается, обеспеченность – один из видов смерти; она может прийти в виде лавины гонораров и застигнуть вас подле шикарного, изогнутого в форме почки плавательного бассейна где-нибудь в Беверли-Хиллс или в любом другом месте, где условия резко отличаются от тех, которые сделали вас художником,– если вы и вправду художник, или же были им когда-то, или намеревались стать. Спросите любого, на чью долю выпал такого рода успех: на что он ему сдался? Чтобы получить прямой ответ, придется, пожалуй, ввести тому человеку сыворотку, от которой начинают говорить правду, да и тогда у него вырвется только стон и одно-единственное словцо, которому никак не место на страницах благопристойных изданий. Что же действительно нужно художнику? Всепоглощающий интерес к людям и их делам, а еще – известная доля сострадания и убежденность, ибо именно они поначалу и послужили толчком к тому, чтобы перевести жизненный опыт на язык красок, музыки или движения, поэзии или прозы, – словом, чего угодно, лишь бы это было динамично и выразительно – вот что вам нужно, если у вас и в самом деле серьезные намерения. Уильям Сароян написал замечательную пьесу на этот сюжет: о том, что душевная чистота – единственный вид успеха, какой нужен человеку. «В отпущенный тебе срок жизни – живи!» Срок этот очень мал, и время уходит безвозвратно. Вот и сейчас мы упускаем его: я – пока пишу эти строки, вы – пока читаете их, и часы так и будут отстукивать: «У-пу-стил», «у-пу-стил», «у-пу-стил» – если только вы не положите всю душу на то, чтобы не дать времени уйти бесследно.
Разговор наедине
Жаль, конечно, что во всякой творческой работе столь многое теснейшим образом связано с личностью того, кто ее делает.
Печально, неудобно и как-то некрасиво, что чувства, которые волнуют творческого человека настолько глубоко, что требуют выражения, притом такого, чтобы в нем были бы и проницательность и сила, что чувства эти – хоть внешне они и могут быть сильно трансформированы – почти всегда имеют истоком конкретные и порой необычные заботы самого художника, его особый мир, страсти и образы этого мира, который каждый из нас созидает от первого до последнего своего дня, словно бы неустанно плетет чудовищно сложную неохватную паутину, ткет ее с быстротой, рассчитать которую невозможно, а материал для нее, как и паук, берет из себя самого – в данном случае свои, очень личные, ощущения. Грустная это мысль, и одиночество наше столь безмерно, что и подумать страшно, вот мы обычно и стараемся о нем позабыть. Потому-то и говорим друг с другом по телефону, местному и междугороднему – через моря и континенты, – пожимаем друг другу руки при встрече и расставании, сражаемся друг с другом и уничтожаем друг друга – все в том же, несколько искаженном стремлении пробиться друг к другу сквозь разделяющие нас стены. Как говорит герой одной из пьес: «Все мы приговорены к одиночному заключению в собственной шкуре»[17].
Самовыражение художника – вопль узника, который хочет докричаться до другого узника, приговоренного, как и он, к пожизненному заключению в одиночке.
Как-то раз на набережной Миссисипи мне довелось увидеть стайку девочек: вырядившись в материнские и сестринские обноски – обтрепанные бальные платья, шляпы с перьями, лодочки на высоких каблуках, они изображали собравшихся в гостиной дам, с поразительной точностью копируя ужимки южанок, их безудержную говорливость, жеманные улыбки. Одна из девочек решила, что подружки уделяют слишком мало внимания ее вдохновенной игре – так увлеклись своей собственной, что на нее и не смотрят, – в вот она вытянула тощие руки, запрокинула голову на тощей шейке и закричала, обратив вопль к равнодушным небесам и столь же безразличным к ней товаркам: «Ну, смотрите же на меня! Смотрите! Смотрите!» Тут шаткие каблуки материнских лодочек подвели ее, она потеряла равновесие и шлепнулась на тротуар – орущий ворох перепачканного белого атласа и драного розового тюля, но все равно никто на нее не смотрел.
И вот теперь я думаю: не стала ли она писательницей южной школы?
Разумеется, не только писатели-южане с их особой наклонностью к самовыражению устраивают такого рода театрализованные зрелища и выкрикивают: «Ну, смотрите же на меня!» Быть может, поучительная эта история относится ко всем художникам. И вовсе не всегда мы летим вверх тормашками и шлепаемся на тротуар ворохом обносков с чужого плеча. Но все-таки лучше помнить, что такая опасность существует, и потому не ограничиваться требованием: «Ну, смотрите же на меня!» – а понимать, что из нашего самовыражения, этого театрализованного действа на тротуаре, надо еще создать нечто такое, что привлекло бы внимание не только сторонних наблюдателей, но и участников самого действа.