Нет лучше места для раздумий, чем железная дорога. Тоже и для наблюдений. Опять же над собой. Общая анестезия называется наркоз. Он удивлялся своему спокойствию, своей наблюдательности за проносящейся рядом и за окном жизнью. Рядом — наконец угомонилась престарелая ветреница. За окном проносились ярко–белые, глаза слепящие поля почему–то Северной Дакоты. В голове крутилась строчка давно почившего Моррисона: «День был ярок и полон боли». В памяти смешно таились многочисленные письма в количестве двух, где она писала о невозможности жить без него, о вселенском, космоподобном одиночестве, о прочих женских штучках. Он тогда выдержал большую паузу и поехал. Пауза была заполнена попытками чувственного, любовного осознания своей родовой принадлежности — «русский». Ведь слово это начиналось мощным, таранным, протуберанистым «ру». Заканчивалось, как никакое другое национальную принадлежность обозначающее — заунывным и безнадежным «ий», протяжным как отсроченная страсть. В середине, неизвестно откуда взялось два «с». Он долго не мог понять — откуда, потом в библии встретил, как господь сказал Авраму: «Отныне будешь Авраам», и принял это. Вообще же слово это прежде всего значило «любовь». Любовь ко всему — к лисам, зайцам, снегам, заунывности, елкам и палкам, прочим деревьям, многочисленным и беззащитным детишкам, земле, унавоженной кровью и воплями предыдущих. Любовь номер шестнадцать, восемнадцать, сорок два и восемьсот двадцать три.
Любовь, вооруженную ножами и вилками, жадную, жалкую, беспощадную. Любовь, раздвигающую ноги за статус замужности и тут же, в самый этот миг, бескорыстную как сладкий летний дождь. И когда понял все это — поехал посмотреть. Потому что очень уж много признаков было в глазах, лице, в неистово мягких губах, в солнечно–рыжем, пушистом имени, в щиколотках и запястьях, в фамилии, на слабых ужас наводящей, в тайной примеси индейской крови, в слюнявых, жарких, бесполезных снах. Поехал посмотреть — может ли быть такое. Эдакое. Бывает ли на свете. Не простой ли он жалкий дример. Позвонил предварительно, уточниться. Благо время прошло какое–то смешное. Случайно, сказал, буду мимо Дакоты вашей северной проезжать, мог бы, сказал. Обязательно, ответила трубка, всенепременнейше. Точно хочешь — состорожничал, сильно волей напрягся, чтоб не кинуться сразу. Абсолютно — трубка сказала. Вот тогда и поехал, за семь морей, за восемь гор, за цену большую, неважную. Только блюзом себя всю дорогу тешил, непонятно зачем, утихомириться чтоб предварительно, ведь не сразу же счастье полной кадушкой:
— Послушай, братка, совет —
Да не руби все сплеча.
Пусть все течет как течет,
Была бы кровь и моча.
А мы все спим, мы видим сны в ожиданьи весны —
Лишь блюз от бога, все прочее от сатаны*.
Городок был небольшим, по крыши занесенным мягким снегом. На станции он был единственным, пожелавшим посетить его. К поезду она опоздала, приехала позже. Целоваться не стали, сразу поехали домой. Там, на большой кровати, посреди мягкого, неприятного хаоса подушек, спал какой–то американский мужчина. Среднего роста, плечистый, некрепкий.
Тот, который упал как лимонно–лунный свет на голову после долгих облачных ночей, спросил, не бойфренд ли это, не мальчик ли друг. Мальчик, мальчик, точно, полный, искренний друг — ответила вежливо. Ничего не понимаю, сказал тот, который упал как лимонно–лунный свет и так далее, — ничего. Понимаю, что прошло время, угасли порывистые чувства, поросло быльем былое, прошлое стало бельем неглаженым, гадким, стерильным. Но зачем, пушистая, ты сказала — приезжай? Зачем позвала, бывшая сладкая?
Женщина нахмурилась озабоченно.
«Иначе было бы невежливо», — сказала.
Поморские сказы им. Шотмана, или Мифы нового реализма
Судьба Бориса Шергина давно мучила меня. Великий писатель и собиратель, донесший до нас поморскую говурю — старый русский язык, что сладок словно мед для измученного корявой современностью слуха, он был кто? Реалист, модернист, сказочник, интерпретатор? Наверное, сказочный реалист. И язык этот давался ему, тек весело и свободно, норовисто бурлил и весело шутил в его сказах и притчах. Но потом, стараясь преодолеть жизненные беды, писатель вынужденно (думаю, так) пытался написать все тем же языком рассказы о новых героях — о Ленине, о Сталине etc. И, несмотря на все ухищрения и старые приемы, язык ушел. Он выскользнул сквозь пальцы, не принимая ложь, а в руках осталась сухая мертвая оболочка. Не помог ни реализм, ни сказочность, герои не были героями и не рождали мифа. В чем причина трагедии? Возможно, в древней истине, что настоящее искусство не прощает лжи. Старый реализм этим частенько грешил.
Теперь, после этого вступления, я расскажу две истории про выдру. Вообще, в хитросплетениях психологических нюансов деление поведенческих мотиваций современного человека на черное и белое, изрядно затуманенное декларируемой повсеместно адаптивностью, для меня порой радостно и необходимо. Так вот, одна из историй про выдру будет чудесная, а другая — отвратительная.