Так бывает — нечасто, редко, почти никогда, но вдруг вспыхнет обоюдная, ничем не обоснованная, групповая симпатия — с одной стороны подогретая любопытством и алкоголем, с другой — таким же точно любопытством и страхом, что в иные моменты кружит голову сильнее вина. Только познакомились, только успели запомнить имена, как сразу — побежали, по Питеру побежали, зимнему, красивому как в блокаду, разрушающемуся, вольному, гнилому. Любимому. Показать нужно. Успеть везде — и к Зимнему, и по Невскому пройти, и к Спасу, шамаханской царице этой — все сразу, побольше, хоть и три часа до поезда. И талонная система нипочем, знаем где брать, умеем. Угостить гостей и водкой, и портвейном, и «сухариком» крашеным сразу, всего побольше, чтоб голова закружилась, чтобы поняли, в три часа поняли, что Ленинград этот — Питер на самом деле, и не миновать ему им быть. Чтобы полюбить успели, хотя бы так, как сами, — наездами. Но чтоб щемило так же грудь, теснило дыхание, и слезы парижские на глаза при первом глотке его воздуха — здравствуй. Поэтому пей, кружись, фонари волчком, люди быстрые, сметливые кругом, самим черт не брат — смотрите, ешьте, дышите, Петербурга даем немного, кусочек, чтоб не объелись сразу, каналами чтоб не захлебнулись, проспектами не заслепли, дворцами не пересытились. И гости смотрели, пили, понимали, потому что смеялись в специальных местах, где нужно — ахали, где положено — молчали. Только передвижениям быстрым, стремительным все мешал огромный чемодан развратного рыжего цвета, который за собой таскали. Профессорский чемодан — объяснили, сам следом налегке поедет, багаж вперед — таскай, не ленись. Но даже его из руки в руку перекидывая, мотались по улицам, все не могли насмотреться, как будто сами в первый и последний раз. И лиса все улыбалась, широко и немного испуганно, потому что поняла все уже, потому что не зря такое без удержу кружение в чужом городе, потому что сладко предчувствие. А потом время подперло, и побежали, понеслись до Московского. Две минуты до поезда, а чемодан этот не лезет в камеру свою для хранения, не тот габарит, чужой. И совсем чуть–чуть не лезет, издевается. Тогда ногами его по толстому брюху, под испуганные возгласы радетелей, по брюху ненавистному уже, классово враждебному. Так запинали молодецки, забили плотно как пыж в патрон, и успели в вагон вскочить, уже плывущий медленно вдоль перрона, все без потерь, лишь город с собой не смогли, не сумели весь захватить, только кусочек маленький, только вокзал, да часть моста, да немного телеграфа.
Нет лучше места для раздумий, чем железная дорога. Сумятица города кружит и сбивает с толку, увлажняюще действуют природные красоты, и лишь поезд с его жестким ритмом и неподвижной разделенностью пассажиров четко правит мыслительный хаос в «да–да, да–да» или «нет–нет, нет–нет». Только будучи особо искушен в словопрениях и мыслеплетениях, сможешь выдумать что–нибудь вроде «Так–то да, а так — нет», но и тогда не будет полной уверенности, что рано или поздно железная логика железных дорог не заставит тебя сделать выбор.
Был снег за вагонным окном. Белые поля, заботливо и плотно укрытые мохнатой шубейкой ночной темноты. Нечастые звезды — кристаллики соли на плотной изнанке ее. Усталая русская ночь. Тоскливая белая печь сугроба лесного пекла за окном, отчаянье стылой души, замерзшей и замершей там без любви, теплящейся где–то внутри, задушенной там же внутри. Украшена печь под полок узорами тесными заячьих глупых следов. Петляют они в темноте как люди, живые, активные, лбом стучащие ради бессмысленных благ, занюханных вер, суеты. И лисьи следы разрезают порой узоры испуганных тварей, идут напрямик к веселому, теплому счастью — добыче. А рядом на полке сопела другая Лиса, и только предчувствие сладкой, сочащейся кровью любви могло оторвать от окна, холодного злого окна.
Потом, по приезде, гурьбой понеслись неясные странные дни. Начинались они всегда каким–нибудь официальным чаепитием — все люди, и даже начальники, хотели увидеть живых антиподов. Ведь в первый же раз, в жизни первый. Ласкали поэтому их немерянно. И расцветали одинаковыми улыбками большая Ширли, и вялая Джоан, и боязливый Джон. И восхищались гостеприимством, открытой искренностью новых и важных друзей, хотя интерес был замешан во многом на «как там у вас с колбасой». Смешно было мне наблюдать порывы тех вежливых чувств, и думалось — ладно, вперед, отсюда в Москву — там столица, потом уж Нью — Йорк — колбаса, ну или, допустим, Париж — там устрицы, дэвушки, шик, но дальше куда, а никак нельзя застывать, застревать, ведь мощно и томно в крови хлопочет гормон вещевой. Поэтому неслись здравицы и призывы, все лилось равномерно и поступательно, по ранней, давно отработанной схеме. И лишь легкая заминка наступала и слегка деревенели улыбки, когда доходила очередь до Лисы представляться: Меня зовут Лиса. И после фамилией ловко своей ломала всю стройность банкетов и благодушие лиц.