Сева никак не мог кончить. Он не видел ее лица, он смотрел в ее межножье с темным хохолком, он держал ее ноги раскрытыми – и двигался, двигался, двигался. Он был мокрый, его ноги онемели, он уже не чувствовал ничего в районе члена, но тот торчал, как кость. Сева уже не понимал, что делать. Вокруг в фойе ходили люди, ему было неудобно. Она была уже во всех позах, она устала после череды оргазмов, она обмякла и уже не выгибалась, создавая ощущение, будто каждый сантиметр его плоти ощутим и встречает сладкое сопротивление. Он продолжал движение уже безнадежно, в ожидании чуда – как будто оргазм может быть послан ему свыше в какой-то момент, который не дано предугадать. Но он сейчас даже не понимал, как это может произойти, как ему попасть из той точки, в которой находится, в точку, где случаются оргазмы. Он даже вспомнил, что у него такого никогда не было, что, более того, он иной раз мечтал быть чуть сдержаннее, но теперь он сама сдержанность – и это кошмар, который невозможно остановить. А если я больше никогда не кончу? – подумал он в ужасе. И понял, что просто нужно увидеть ее лицо. И он пытается, но нет – его пожирает темнота. Он чувствует движение в темноте, он чувствует, что на него кто-то смотрит. И он осознает вдруг с ужасом, что не знает, кто на него смотрит.
И просыпается с чудовищной эрекцией и вырывающимся из груди сердцем. Приходится закинуть ногу на ногу, неестественно сгорбиться, чтобы не смешить людей в фойе. Когда улеглось, Сева прошел в уборную и умылся холодной водой. Вернулся, сел – и мгновенно заснул снова.
Но заснул не весь.
Такие сны приходили редко. Это сны, в которых можно гулять по коридорам, осознанно двигаться в знакомом пространстве, пока тело спит. Сознание оставалось ясным, но его пульс – почти неуловимым.
Сева встал, оставив себя спать в удачной позе. Он прошел по фойе, посмотрел на фотографии незнакомых людей на стене, а потом вошел прямо в стену, чтобы выйти с другой стороны – интуитивно казалось, что сцена – там. Зал оказался очень небольшим, Севе понравилось. Сцена, все сценическое пространство от пола до потолка, была покрыта естественно лежащей темной мягкой тканью, внутри которой вылеплялись очертания дивана, угадывалась дверь. Но вместе получалось уютное, лишенное острых углов пространство внутри покрывала, под которое забираются дети, чтобы несколько минут там пожить. Сцена никак не выделялась – она начиналась почти сразу после первого ряда кресел. Сева прошел туда и не удержался – развалился на очертаниях дивана. Подумал, что здесь спать было бы, конечно, удобнее. Посмотрел с дивана в пустой зрительный зал. Зазвенел звонок – и в тот же момент в фойе Сева открыл глаза.
В зал вошел – и, узнав его, улыбнулся. Здесь не было места, откуда сцену было бы видно плохо. Как только погас свет, сон как рукой сняло. Обломова играл актер, который вполне кстати выглядел старше возраста Ильи Ильича, был уместно одутловат в лице, хотя в теле рыхлости, пожалуй, не хватало. Несмотря на то, что роль персидского халата явно удалась, Сева рассмотрел жилистые предплечья питерского Обломова. «Из пролетариев, видимо, – из понаехавших», – подумал про себя.
Тянулась вереница забавных посещений, гости один колоритнее другого, Обломов принимает всех лежа, поругивается с Захаром. Эта часть романа легка и непринужденна. Сева с удовольствием смотрел на актеров, прекрасно играющих в эпизодах. Самым интересным моментом для Севы был разговор со Штольцем, в котором русский немец формулирует убийственное понятие «обломовщина», входящее в школьный минимум. Но разговор гораздо интереснее, в нем действительно есть нерв. Сначала смешно – Андрей дразнит Илью барином, который отличается от джентльмена тем, что сам не может надеть чулки да снять сапоги. Потом просит описать свой идеал жизни. Илья Ильич описывает идиллию, в которой нежные беседы и прогулки с женой перемежаются сменой блюд, приемом старых гостей, с которыми продолжается вчерашний разговор. «После обеда мокка, гавана на террасе…» «Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю? Помилуй! Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?» А жестокий Штольц ему напоминает, что и Обломов не о том когда-то мечтал – что он думал онеметь от ужаса перед произведениями «Микельанджело» и Тициана да «служить, что станет сил». И Обломов соглашается, хотя и говорит, что воли ему не хватает, самолюбия, которое – «соль жизни».