Она была дочерью одного московского инженера, известного своими смелыми и крупными работами и еще более смелыми и крупными кутежами. Отец передал ей свою отравленную алкоголем кровь и пустил ее в жизнь с тяжелой истерией. Прелестная, точно фарфоровая, фигурка эта с горячими глазами, пышными каштановыми волосами была совершенно невозможным моральным уродом. Чрез год после того, как Сергей Васильевич узнал, что он муж Евгении Михайловны и что черноокая страдалица княгиня для него утеряна навсегда, у нее родился мертвый ребенок. Страдания родов показались ей настолько бессмысленными и ужасными, что после них она и слышать о детях ничего не хотела и долго бегала по докторам и акушеркам, пока не научилась всему, что было нужно, чтобы не иметь детей. Сергея Васильевича она любила и в минуты просветления без слез нежности не могла смотреть на этого не чаявшего в ней души огромного мохнатого ребенка, но тем не менее жизнь его она быстро и уверенно раз навсегда превратила в ад. Она не могла не мучить его и себя. Она бешено ревновала его ко всякой женщине, она ревновала его к его прошлому, а если не ревновала, то совершенно ясно доказывала ему, что он ее совершенно не любит и только и думает, что о ее смерти. Вот он курит и не замечает, как это ей вредно, не замечает этого ее сухого кашля. И стоило только ей придумать этот сухой и зловещий кашель, как кашель этот действительно и появлялся, сухой и зловещий, и Сергей Васильевич метался в ужасе и не знал, что делать. А она мрачно говорила, что нет, она больше не может, что лучше конец, и уходила в соседнюю комнату, где стояла ее аптечка — она постоянно возилась с лекарствами, — и начинала перезванивать пузырьками и прислушивалась, что муж будет делать. Он, зная, что у нее там много всяких ядов, холодел от ужаса, он не смел пошевельнуться, а она в черной, безысходной тоске думала, что вот она была права, что она вот хочет отравиться, а он сидит, как пень, ему все равно. Она отлично знала, что ему не все равно, что он терроризирован и не может дышать от ужаса, но ей надо было, чтобы то, что было, не было бы, а было то, чего нет. И не то, что ей этого было надо, — потому что и сама она терзалась и мучилась ужасно, — а иначе она не могла. И однажды она в такой момент действительно отравилась и, отравившись, с рыданием целовала его руки, умоляя спасти ее, чтобы могла она как-нибудь загладить те мучения, которых столько причинила ему. А когда ее отходили и она встала, то чрез неделю она снова стала позванивать в соседней комнате своими пузырьками…
И тут, в ссылке, продолжалось то же самое — только сегодня показала она ему платок с зловещими красными пятнами. Он так привык уже ко всяким ужасам, что хотя и ужаснулся и похолодел и на этот раз, но уже где-то в глубине души его было сознание, что и это все кончится благополучно, что это только
Евгения Михайловна холодно и строго дала выслушать себя, покорно, хотя и безучастно, дала всякие объяснения врачу, кашляла сухим нутряным кашлем и боязливо осматривала потом платок, который она прикладывала к губам. Эдуард Эдуардович внимательно и мягко смотрел на нее своими заплывшими глазками из-за золотых очков. В легких ничего не было. Но что же все это было, эти физиологические явления: кровь, сухой кашель и прочее?
Сергей Васильевич тем временем, устав от ходьбы из угла в угол и от волнения, почти машинально присел к своему рабочему столу. Он тихонько перебирал свои книги, бумаги, к которым он не мог из-за болезни жены прикоснуться вот уже несколько дней. А он любил свою тихую работу, эти свои углубления в торжественный и грустный сумрак былого! Под руку попался ему вдруг дорогой карманный английский атлас. Он бессознательно развернул его и, прислушиваясь к голосам за стеной, стал перелистывать карты — он теперь не изобретал уже всемогущих машинок для счастья человечества, не хотел перевязи Всенародного российского собрания, но фантазером остался прежним и любил побродить фантазией по свету. Когда он смотрел на карты, они говорили ему, они пели, они были живые…
«Виктория-Нианца… Альберт-Нианца… Истоки Нила… — читал он, и в его воображении тотчас же вставали пальмы, негры, бегемоты. — Сиерра Невада… Сиерра Морена… {69}Монахи, знойная Кармен {70}, тореадоры, навахи… А, а это Алтай! Какая-то река… Говорят, чудный край! Вот выстроил бы себе где-нибудь в девственной глуши тайги домик… простой, крошечный… и жил бы там тихонько никому неведомым отшельником…»
И в лицо ему повеяло свежим горным воздухом, напоенным чудным запахом сосны, и услышал он шум серебряных водопадов в звонких ущельях, и чувство глубокого покоя охватило его… Один, один — какая радость, какая воля!..
За дверью послышались шаги. Он очнулся и ужаснулся на себя. В комнату вошел Эдуард Эдуардович. Он торопливо с виноватой улыбкой поднялся ему навстречу.