Бондаренко молча ткнулся нестерпимо болевшей головой в солому, натянул на себя оборванную, пробитую в двух местах пулями шинелинку, густо усеянную по всем швам жирными вшами, и - тиф начал свою страшную работу в молодом, но вымотанном организме. А вокруг, точно в бесовском раденье каком, корчился большой обезумевший город: стукали выстрелы, слышались вопли избиваемых и убиваемых, пьяные песни, вой и треск и шипение все разгоравшегося пожара, засыпавшего весь двор черными тлеющими галками. Но глубокое равнодушие ко всему охватило Васютку: пожар - пожар, смерть - смерть, все равно, только бы развязка. Он отшвырнул осточертевшую винтовку прочь и прилег на сложенные вдоль стены тесины, но тотчас же и встал: тоска, тревога не давали ему покоя...
Васютка окликнул и раз, и два тихо бредившего Бондаренку, который не отозвался ни одним движением, постоял и, понурившись, вышел на вдруг ярко осветившийся двор: то вспыхнул соседний дом. Посреди мутно-бурого, дымного двора в черной луже по-прежнему неподвижно белели ноги заголенной еврейки. С дымного неба густо сыпались золотые галки... Васютка постоял еще, точно что вспоминая, и медленно вышел на пьяно-мятущуюся улицу, всю в золотисто-кровавых отсветах пожара, с чуть качавшимися на проволоке по акациям и телефонным столбам черными удавленниками, и пошел неизвестно куда...
Через несколько минут разом ярко вспыхнул и сарай, где бредил в нестерпимом жару и тоске измученный Бондаренко...
XXIX
ЕЩЕ ОДНИМ ФЕДЕРАТИВНЫМ СОЦИАЛИСТОМ МЕНЬШЕ
Он - даже не Васютка, а неизвестный, без всяких документов, бродяга - шел только по ночам, а днем спал то в лесу, то под кручью реки где-нибудь, то
И уже когда заткала опустевшие поля серебряная паутина, и послышался в холодном небе говор гусиных караванов, и зацокали в красной, прохваченной морозцем рябине по гумнам стаи жирных пестрых дроздов, увидел он из молодого ельника знакомую картину: направо светлый изгиб Сорки, налево поодаль разоренную усадьбу Подвязья - срубленный парк так и гнил без дела, - а ближе по косогору под развесистыми березами, черемухой, рябиной - родное село. Но он уже не смел так, как раньше, просто, смело, радостно показаться туда, и он лег пока до темноты под елями, где посуше, на опушке, откуда можно было видеть все...
Сумерки быстро захватывали притихшую опустевшую землю. И когда затеплилась в чистом небе, как свеча пред образами, большая и жидкая звезда, он осторожно густым ольшняком подошел давно знакомыми тропками к селу прямо к своему гумну. Он затаился за приземистым овином, выжидая... И вдруг услышал он шаги босых ног от бани и осторожно выглянул: с пустыми ведрами к прудку шла Анёнка - должно, баню топить на завтра собиралась. Больше двух лет не видел он ее, и четко застучало в его груди сердце.
- Анёнка! - тихонько хриплым голосом позвал ее из темноты. Баба ахнула и отпустила ведра, которые, звеня, откатились по привядшей траве в сторону.
- Господи Исусе... - пробормотала она, прижав руки к налившимся грудям.
- Это я, Анёнка, не бойся... - сказал он и выступил из-за овина. Анёнка уже лежала у него на груди и давилась рыданиями, а он вдруг - точно камнем кто хватил его в грудь - всем телом ощутил ее огромный, круглый живот: она была брюхата! Сильной рукой отстранил он ее от себя, рыдающую глухо, понурился и не знал, что делать...
- Иди в избу скорее... - давясь слезами, едва выговорила она. - Только я передом... окна завешу... Иди...
Она метнулась в темноту, и он точно связанными ногами пошел за ней, узнавая в ночи маленькую пахнущую коноплей и копотью баньку, знакомые очертания и теплый навозный запах двора, крыльцо с покосившимися ступеньками и безносым рукомойником на веревочке. А вот и сени с их с детства знакомым жилым запахом... С теснотой в груди он отворил тихонько дверь и вошел и остановился у порога, оборванный, волосатый, с точно звериными глазами...