Это сознание было ужасно, и надо было или немедленно потушить его, или начать жить сызнова, совсем по-другому. И в то время, как Панкратову удалось уговорить, заговорить себя и он, внеся некоторые смягчающие поправки в ту ложь, которою он всю жизнь жил, продолжал неизвестно зачем добровольно комиссарить, царь не только не делал никаких усилий потушить новый, робко в нем зажегшийся свет, но наоборот, бессознательно все шире и шире раскрывал ему свою вымотанную, задавленную, охолощенную душу... Даже тогда, когда эта новая жизнь оборачивалась к нему своей темной, часто безобразной стороной, она не так претила ему, как претила вся старая жизнь: как-то обнаружилось, что, казалось, преданные ему слуги крадут провизию и всякие вещи - да, конечно, безобразие, но все же эти воры были ему как-то ближе и приятнее тех искусственных, залитых золотом кукол, которые, склонившись, смотрели на него хитро-жадно-преданными глазами и вымаливали у него всяких подачек; да, отвратительно, что эти слуги раз перепились и на четвереньках ползали по большому коридору губернаторского дома, но это было не так противно, как доклад какого-нибудь дипломата или министра, весь сотканный из лжи, доклад, непонятный ему, доклад, в котором он смутно чувствовал лишь новую, но столь же, как и все старые, неудачную попытку разрешить неразрешимые загадки жизни стад человеческих... С солдатами, с пьяными лакеями, с индюками, курами, утками ему было проще, легче, приятнее, ибо он сам был простой, несложный, недалекий...
И вдруг там, за сумрачными зимними далями, на западе, в Петрограде раздался новый, страшный раскат революции: пришли большевики. Одним махом слетело Временное правительство, и диктатор Александр Федорович, бросив на произвол судьбы защищавших его с оружием в руках девушек и юнкеров, то есть отдав их на растерзание толпы разъяренных матросов, сняв желтые сапоги со шпорами, с заранее заготовленным паспортом и деньгами скрылся неизвестно куда. Комиссар Временного правительства Панкратов был новою властью сейчас же смещен, и так как пытался он противиться буре, кроваво завывшей над смятенными просторами России, то и был он слепо и яростно растерзан солдатами, зараженными его же собственным ядом непонимания настоящей жизни и бунтарства против призраков...
Пришли большевики и в Тобольск - подозрительные, нетерпеливые и озлобленные выше всякой меры. Было слышно, что и в тихом Тобольске уже пролилась кровь. Комиссары и караулы стали грубее. Начались всякие стеснения и лишения. И отец Алексей Васильев, так мужественно во время слабого Временного правительства провозгласивший за литургией благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя всея России, теперь повел иную политику: когда о его поступке стало известно России, со всех сторон от явных и тайных монархистов к нему потекли пожертвования в пользу ссыльной царской семьи и поехали разные агенты секретных монархических организаций, думавших о спасении царя, - теперь отец Алексей по случаю дороговизны пожертвования клал в свой карман, а агентов передавал чрезвычайке... И так как по этим агентам большевики убеждались наглядно, что далеко не вся Россия с ними, то притеснения царской семьи усилились. А так как в это время из Сибири наседал Колчак, то и было новою властью решено царя с семьей увезти подальше, чтобы как случайно белые не освободили его...
В середине апреля по страшной сибирской распутице Николай II, Александра Федоровна и Мария с князем В. Долгоруким, доктором Боткиным и тремя слугами были отправлены на лошадях чрез Тюмень в Екатеринбург. Остальные три девушки остались пока в Тобольске при больном Алексее. Раз путешественникам пришлось заночевать как раз в селе Покровском, на родине Григория. Старики крестьяне нанесли им всякого сибирского угощения, белых булок с изюмом и с вареньем, орехов кедровых, пирогов с рыбой, а бабы, жалостливо подперев щеку рукой, издали со слезами смотрели на них, но близко подходить не решались: опасались большевиков. И, проспав ночь на лавках в духоте жарко натопленной избы, наутро поехали они дальше, и кто-то указал пленникам дом Григория, глядевший своими окнами на широкую гладь реки. У ворот стояла, пригорюнившись, исхудавшая Прасковья Федоровна, девки и работники-рыбаки. Запуганные революционной печатью и всяким новым начальством, Распутины даже издали не осмелились поклониться своим былым покровителям...