Последующие события скоро подтвердили догадки Родзянки. В тот же день вечером ему принесли первый номер газеты «Известия», выпущенной Советом рабочих депутатов. Редактором газеты значился таинственный Нахамкес, которого он никогда не видел, но имя которого уже слышал; оно не внушало ему приятных чувств. Каждая статья кричала, вопила, звала к борьбе, звала к поддержке Совета как единственной законной народной власти. Каждая строчка была напитана ядом. Но что больше всего поразило Родзянко — это большевистский «манифест». Он несколько раз перечитал его, и все страшнее и тяжелее ему становилось.
«Немедленная и неотложная задача Временного революционного правительства, — говорилось в „манифесте“, — войти в сношение с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик и для немедленного прекращение кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам»…
«Манифест», как красная тряпка перед разъяренным быком, вызывал у Родзянки ожесточенные мысли и чувства. С острой ненавистью смотрел он на красные строчки и распалялся духом, и кипело у него возмущенное сердце. Как смели эти безымянные, никому не ведомые люди, только что вынырнувшие из подполья, назвать свое гнусное, дезертирское писание манифестом? Как смели они провозглашать идеи антинациональные, пораженческие и преступные? Как смели они вносить анархию в умы, и без того расстроенные смутой, в атмосферу напряженную?..
Он кипел от негодования, а внутренний холодный голос, как бы насмехаясь над его чувствами, говорил ему: «Что, брат, не нравится? Не любишь эти песни? Ничего не поделаешь. Назвался груздем, полезай в кузов. Слушай, что они говорят, и внимай. Они других песен петь не умеют, они других слов не знают. Им чужды национальные интересы, они не связаны никакими традициями, никакой мистикой и поэзией. Они шпана — каторжная, кандальная шпана, которая теперь желает командовать. Они „Боже, Царя храни“ петь не станут; над двуглавым орлом умиляться не будут. Им подсунут Интернационал, где для них есть слова более понятные: „Мы свой, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем“»…
Следующий день явно обозначил поворот к обрыву. «Шпана» работала вовсю, машина гудела на полном ходу, неслась на всех парусах. Везде: на улицах, на площадях, в общественных местах, в театрах, в синема и в очередях — шли митинги, разглагольствования, произносились речи, шла агитация. Ораторы взбирались на перевернутые трамваи, на выступы фонарей, на столы, на памятники и заливались соловьями. Повсюду на стенах пестрели афиши, плакаты и листовки.
И все слова сказанные, и все слова написанные были Родзянке одинаково ненавистны, чужды и враждебны. Холодея от страшных мыслей, сознавая полное бессилие изменить ход событий, чувствуя себя в положении человека, оказавшегося среди огромного пожарища, он проходил по залам, где бесчинствовала чернь, и думал неотвязную думу о том, что произошло нечто непоправимое, огромное, роковое и что это «нечто» связано с его именем, с его участием.
Самое страшное к Родзянке пришло позже. Среди толчеи, хаоса, столпотворения Вавилонского к нему подошел болезненно-бледный, высокий депутат Савич и, вручая листовку, сказал: «Полюбуйтесь. Свеженькое»… Родзянко начал читать, но прочитанное скользило, не давалось и уходило, не доходя до сознания. Получались отдельные слова, но общий смысл был в тумане. Душевное состояние его было так потрясено, так нарушено, что мозг как бы отупел. В его руках был знаменитый «Приказ № 1».