В его движениях была порывистость, страстность и возбужденная, какая-то ненормальная суетливость. На нем прилично сидел хорошо сшитый черный сюртук; бритое, нервное, подергивающееся лицо подпирал высокий стоячий белый крахмальный воротничок с отвернутыми кончиками; белую крахмальную манишку рубахи украшал черный официальный шелковый галстук.
— Товарищи, братья и сестры! Первое слово, которое я вам скажу…
Керенский побледнел, захлебнулся, глаза расширились, им овладел экстаз, по лицу пошли судороги. Похоже было, что он близок к припадку эпилепсии.
—
Керенский вздрогнул, спазмы стали душить его горло, холодный пот обливал его лицо. Он горел, как в лихорадке, хотя на дворе было 14 градусов ниже нуля.
В ответ ему раздался страшный крик зверя: «Да здравствует свобода». В вое толпы было что-то нечеловеческое, похожее на звериный рев и по широте — на гул морских волн.
Керенский начал говорить о бессмертной идее равенства и братства; о режиме, который душил и угнетал трудовые массы, и о той новой счастливой жизни, которую народ теперь завоевал.
Впереди на ступеньках, ближе к Керенскому, стоял пьяненький рабочий, добродушный по виду, блаженно улыбающийся и красный от опьянения. Он смотрел в рот Керенскому и в такт речи покачивал головой.
— Ишь как чешет, сукин сын, — сказал он одобрительно. Помолчал немного, опять заговорил: — Ты это харашо говоришь про тех, которые трудящийся. Дай я тебя поцалую, сукин сын, в твои сахарные уста…
— Замолчи, замолчи, — зашипели соседи.
— Што? Замолчи? Я замолчи, когда слабода? — рыданул пьяный.
— Ш-ш-ш-ш, — зашипели еще сильнее. — Замолчи ты, скотина…
— Ты мне не сипи, а за скатину я тебе в морду дам, — крикнул во весь голос ближайшему соседу. — Ты што ля, не слыхал, как товарищ антилигент сказал: «слабода». Што хочу, то и делаю…
Это был первый триумф Керенского. Солдаты подхватили его, трепещущего и бледного, на руки и высоко подняли над головами. Огромная толпа ревела. Раздавались крики и возгласы: «Да здравствует свобода; да здравствуют борцы за народ; да здравствует революция»…
Когда триумфатора опустили на площадке под белыми колоннами, к нему на шею бросился какой-то штатский господин, обнял его, облобызал и, истекая восторгом, умиленно и подобострастно воскликнул: «Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет».
С 27 февраля Таврический дворец превратился в вооруженный военный лагерь, — в главный штаб революции. Повсюду, у входов и выходов, в коридорах и у окон на улицу, стояли пулеметы, топорща черные жуткие стволы. У стен были сложены ружья и лежали на полу в деревянных ящиках груды патронов. Все залы и проходы были полны солдат, вооруженных рабочих, студентов, студенток и учащейся молодежи. На лестнице у главного входа, между колонн лежали мешки с мукой для раздачи бедным.
Везде шли митинги. Ораторы сменяли друг друга; говорили без конца; может быть, была какая-то потребность для массы в потоке этих слов, а может быть, попросту у ораторов чесались языки. Тема была одна, вариации разные. Поздравляли с победой, проклинали «кровавого Николая» и обещали медовые горы и кисельные берега. Все это непременно даст новая власть, прекрасная фея — демократия.
Некоторые «оратели» — от слов «орать и горлодерствовать» — несли нестерпимую чушь и белиберду. Говорили что-то дикое, сумбурное и бессмысленное, как бред. Вряд ли они сами понимали то, что говорили. Один из таких «орателей», детина огромного роста, нескладный, несуразный, с лошадиным крупным лицом, со вдавленными щеками, с подбородком, собранным в желтый комок, с глазами тусклыми, как у залежавшейся, протухлой рыбы, говорил, размахивая руками и подмигивая глазами. На груди у него была анненская лента.
— Видали… Вот еще што. Товарищи, которые сознательные, так они усе понимают. Конешно… Провод прямой у Берлин без аннексий и контрибуций. Те, которые толстопузые, так им што? им нипочем… Правильно, товарищи? Вон оно што значит — победа трудящихся…
— Кто здесь говорит? — спросили знакомые у Пуришкевича, послушав ораторов в разных залах.
— За две категории могу поручиться, — сказал с улыбкою убийца Распутина. — Те, которые зовут к углублению революции — это определенно немецкие агенты; а те, которые говорят вздор — это дураки. А в общем, кругом сволочь…