Но лучше подробно. Снимали под Вильнюсом. Известно, что дивной своей красотой, своими озерами, реками, чашами бездонной воды в самом сердце лесов, своими долинами, дюнами, даже внезапными скалами эта земля обязана лишь леднику. Был ледник, который прошел по ней, снес, разломал все сущее и отступил, не вернулся. Вполне человеческий тип поведения. Она же, земля, потужив и помучившись, вдруг вся зацвела, вся от слез заблистала. Ледник ей оставил так много воды! Она ее выпила и излечилась. Но мало того: обнаружилось что-то, чего раньше не было. Суровая твердость людей и природы. И даже деревья, которые жадно и так ненасытно шумят, задыхаясь, роняя листву, – даже эти деревья и то уверяют сквозь хрип и удушье, что в них есть живучесть, которой не знают другие, рожденные в ласке и неге.
Снимали в лесном заповеднике. Сказка! И Зверев рычал от восторга, урчал. Такая природа спасет любой фильм. Она – красота. Красота спасет мир. Совсем не дурак был больной Достоевский, хотя сладострастник. Но Бог нам судья: пусть мы сладострастники с Федор Михалычем, но не идиоты, нет, не идиоты! Вот рукопись про идиота – пожалуйста. Позвольте аванс. Фавн смеялся спросонья: приходит же в голову черт знает что! Закончился пятый день съемок. Все было прекрасно, но не было женщины, а фавну хотелось любви.
Чувствуя, как все тело его горит под рубашкой, он, в огромных резиновых сапогах, с поблескивающей в бороде паутиной, сбивая сучковатой палкой головки невинных ромашек, отправился в лес. Пройдя километра четыре, не больше, увидел добротный бревенчатый дом без забора. За домом был пышный, большой огород, капуста лежала на грядках, как головы. Лесничий, наверно, живет. Больше некому.
Звереву вдруг отчаянно захотелось пить. Он поднялся по ступенькам и толкнул дверь. Она, заворчав, поддалась. Он оказался в просторных сенях, где на газетах, разостланных по всему полу, сушились цветы и коренья, поэтому запах стоял, как в лесу. Окошка здесь не было, и в полумраке неясно белели все те же ромашки, которых он столько убил по дороге. Сбоку была еще одна дверь, и Зверев постоял секунду, раздумывая, можно ли постучаться, но дверь отворилась, и выросла женщина.
Ведь он думал как? Все на свете – сценарий. Идешь вот по улице и ненароком вдруг плюнешь на маленький радужный листик. Ты думаешь, это ты просто так плюнул? Отнюдь! Это тоже сценарий. Снимаем! Лежал себе листик, и шел человек. Он плюнул, попал ненароком на листик. Судьба их свела. Ненароком, невольно, но ведь не поспоришь. Остался сей листик немного жемчужным от горькой слюны, в то время как беглый зрачок человека, ушедшего дальше, унес его образ внутри своей памяти. Конечно, пример, может, и не из лучших, не самый изысканный, в общем, пример, но все же, но все же…
Пока Зверев шел по литовскому лесу, топча его травы, сбивая цветы, он так понимал и свою, и чужую – и прошлую, и настоящую – жизнь: сценарий. Один, другой, третий. Снимаем! Артисты готовы?
И вдруг что-то щелкнуло. Остановилось.
Выросшая на пороге женщина была высокого роста и крепкого стройного сложения. Тело ее четко обрисовывала длинная, но тонкая холщовая рубашка с сильно открытым воротом, в котором вспыхнувшие глаза фавна тотчас же увидели, где начинается высокая сильная грудь. Она не носила ненужный бюстгальтер, и грудь глубоко и свободно дышала под серою тканью. Соски проступали сквозь ткань и темнели. Он остолбенел.
– Извините меня, – сказал он смущенно. – Снимаем кино в заповеднике вашем, и вот заблудился. Гулял…
– Да тут не заблудишься, – с жестким акцентом сказала она. – Дорога тут рядом.
Большие янтарные бусы желтели на матовой шее.
– Красивые бусы, – сказал он игриво и сделал какой-то двусмысленный жест, как будто желая потрогать.
Она отступила на шаг. Глаза ее вдруг потемнели, и злоба наполнила их, как вода возьмет да наполнит глубокие впадины.
– Дорога налево. – Она отвернулась, словно брезгуя Зверевым. – Отсюда два шага, вы не потеряетесь.
– Нельзя ли попить? – Он стал прост и серьезен. – Брожу здесь, брожу… Словно заколдовали… Такой красоты я нигде не встречал.
Она усмехнулась.
– Нам тоже здесь нравится.
– Кому это нам?
– Нам с мужем. Живем здесь одиннадцать лет, и не скучно. Про город и не вспоминаем.
– Ну, город! – воскликнул он даже немного угодливо. – Какое сравнение с городом! Что вы! Я сам бы тут жил, и с большим удовольствием!
Она не ответила и посмотрела на грязные, в мокрой налипшей листве, его сапоги.
– Вы хотели попить?
– О, да, – сказал Зверев и вдруг оробел.
– Тогда вы разуйтесь, пожалуйста, – властно сказала она. – Я помыла полы.
Он начал стягивать сапоги и ужаснулся – на левом носке была дырка с кулак. В комнате, куда он прошел следом за нею, стыдясь звонкого шлепающего звука, издаваемого его голой, пролезшей в дыру, крупной пяткой, вся мебель была очень светлой, из дерева, и много хранилось народных изделий литовского непокоренного творчества.
– Садитесь, сейчас принесу вам попить, – сказала она, собираясь уйти.
– Зовут-то вас как? – спросил Зверев.
– Неждана, – сказала она и ушла.
Его прошиб пот.