Читаем Рай в шалаше полностью

— Допускаю, — миролюбиво согласился Денисов, — вполне, но вот тебе аргумент: стал бы я сутками сидеть в лаборатории, если бы не был уверен, что логика эксперимента — это логика мира.

— Вот это уже серьезнее, это аргумент: на что человек тратит жизнь.

...А Таня молчала: может быть, впервые за десять лет мужчины выясняли отношения, странным, диковинным образом доказывая друг другу нечто, что шло над всеми их разговорами, аргументами, над Костиным неодобрительным молчанием. Они доказывали друг другу свою необходимость, полезность и правоту. Все так, но наука, к которой принадлежали они оба и которой оба — каждый на свой лад — верно служили, неуловимо менялась в последние годы; та самая парадигма, уличная молва, зашаталась, засомневалась в своих оценках, похоже было, что в этой самой парадигме, в самых недрах ее, нарождались новые общие места, копились качественно иные сплетни.

Денисов верил только в эксперимент, и Наталья у них в лаборатории, и Виктор, и Ираида Павловна ничего, кроме эксперимента, не признавали, а их мудрый, старый, дышащий на ладан шеф лишь посмеивался в ответ, когда они на совещаниях побивали друг друга цифрами и фактами, и только молодо играл бровями, словно пытался намекнуть, что возможны и другие пути, другие способы изучения человека. Он изредка взглядывал на Таню и тут же отводил глаза, чтобы, не дай бог, она не поняла его намеков, которые он делал скорей самому себе, вполне достойно соблюдая все правила игры в сугубо инструментальную, оснащенную техникой эксперимента науку об изучении природы человека. Внешне шеф согласен был расщеплять эту природу на кусочки и изучать их по отдельности, условившись с коллегами полагать, что эти отдельные кусочки, собираемые вместе, как в игрушечном конструкторе, и есть живой человек со всеми своими тайнами, радостями, болями и страданиями... Они, старики, договорились об этом слишком давно, когда Тани еще на свете не было, и объявили все это наукой психологией, и игру эту придется продолжать до тех пор, пока... пока не изменится общая парадигма. Но ведь она уже менялась не раз и не два, и уже были времена, когда неприлично было ссылаться на эксперимент. Был период в истории науки, когда убедительным казалось лишь то, что подкреплялось авторитетом Аристотеля. Эксперимент же, любой, искренне презирался. Он считался опасным, даже вредным. Микроскоп для XVI века — это дурной тон, это все равно что сейчас встать, допустим, на семинаре у Капицы и объявить: «Я в это верю, потому что видел это во сне». В XVI веке смеялись над безумцами, которые говорили: «Я видел это в микроскоп». В микроскоп, какая наивность! Какая лженаука!

Но парадигма в последние годы и впрямь пошатнулась, это почувствовали старики биологи, об этом догадывается молодежь, которая не зря потянулась к гуманитарии, это предвещал Бахтин, написавший, что современная наука нуждается не в точности, а в глубине. Может быть, Таня как-то и переиначивала для себя слова человека, чьи работы, чей жизненный подвиг безмерно уважала, но точность в науке перестала выигрывать, это ощутили многие, и не случайно, видимо, так болезненно защищал ее Денисов. Ему без точности не обойтись, его область знаний на этом построена, но, защищая свое, кровное, он в запальчивости безмерно расширял границы, науке подвластные...

Так, может быть, слишком тяжеловато, то есть по-своему, по-научному, думала Таня, слушая денисовские пассажи о шатрах, домбрах, кочевьях — цивилизации, сложившейся по восточному типу.

Денисов между тем пил рюмку за рюмкой, и Костя от него не отставал, и Нонна... Может быть, они слишком много выпили, а Таня, задумавшись о своем, этого не заметила?

...И тут пошел дождь, громкий, обильный, и не слышны стали шумы за окном, и замолк Денисов, и тут раздался гром, редкий в середине сентября.

— О богохульник, о безумец! — воскликнул Цветков. — Ты навлек на нас громы и молнии, гнев господень. Что с ним сегодня, Танечка?

Дождь шумел, бил в стекла, воду заливало в форточку. Таня пошла закрыть окно в своей комнате. И в комнате своей показалось Тане что-то не так. Тахта была не прибрана: подушка вздыблена вверх, пододеяльник торчал из-под пледа. Может быть, это Нонна отдыхала, вернувшись? Вряд ли, у нее была своя постель в кабинете Денисова. И кресло не так развернуто к окну, словно в спешке его толкнули небрежно, и занавески задернуты. Утром Таня их раздвинула, она глядела в окно, провожая Петьку: мальчик с ранцем, бегущий в мир, где мать никто, из этого окна Петю дольше всего видно... нет, она просто устала, кажется все, наверное... не может быть. А почему не может быть? Почему Денисов так смутился, когда ее увидел? Зачем так наступателен в разговоре? Захотел понравиться аспирантке? Отгородиться от жены? Все невозможно в его словах для Тани, и все оскорбительно, и Денисов это знал, — младенцы, убить, Иуда, Ирод, слезинка ребенка...

Перейти на страницу:

Похожие книги