Колледж опустел для нее, обесценился, это был храм, превращенный в вульгарное торжище. Но она-то шла туда, чтобы услышать эхо истинного знания, прикоснуться к истоку тайны! Истоку тайны! А эти профессора в мантиях предлагали ей взамен пустой и пустяковый товар, который на экзаменах должен был пополнить ее финансовый счет; предлагали готовый набор банальностей, не стоящих тех денег, которые они намеревались за них выручить, о чем им самим было хорошо известно.
И все время, которое она проводила в колледже, за исключением часов в ботанической лаборатории, где еще брезжила некая тайна, Урсула чувствовала себя униженной пошлой торговлей фальшивыми ценностями, в которую погружалась.
В последний семестр она окончательно застыла в своем сердитом и холодном неприятии. Уж лучше опять вольная воля и работа ради хлеба насущного! Даже Бринсли-стрит и мистер Харби казались ей подлиннее по сравнению с колледжем. Горячая ненависть, питаемая ею к илкестонской школе, меркла в сравнении с той безжизненной атмосферой деградации, в которую погружалась она в колледже. Но на Бринсли-стрит она не вернется. Она станет бакалавром и на некоторое время займется преподаванием в какой-нибудь из классических школ.
Медленно шел к концу ее последний год в колледже. Впереди маячили экзамены и свобода. Но на зубах скрипел пепел разочарования. Неужели и впредь будет так? Вперед манит какая-нибудь светлая перспектива, сияющий коридор, за которым мнится выход на свободу, но за ним опять оказывается безобразная свалка, очередная куча мусора и мертвого хлама. Вечно гребень горы, сияющая вершина, перевал, а там — опять мерзкий спуск в низину, где кишит убогая и бесформенная жизнь без цели, полная бессмысленного кипения.
Неважно! Все равно каждая вершина чем-нибудь да отличается, и в каждой долине внизу таится что-то новое. Коссетей, детство рядом с отцом, Марш и церковка неподалеку, бабушка, дядья; потом школа в Ноттингеме и Антон Скребенский; Антон Скребенский и их танец под луной при свете костров; и время, которое она не может вспомнить без содрогания, — Уинифред Ингер и месяцы перед тем, как стать школьной учительницей; далее — ужасы Бринсли-стрит, постепенно окончившиеся относительным миром; Мэгги и ее брат, память о котором еще будоражит ее кровь, когда она мысленно вызывает перед собой его фигуру; и Дороти Рассел, которая теперь во Франции, а вскоре новый шаг, новый поворот!
И все это уже история. На каждом этапе она была другой. И всегда она была Урсулой Брэнгуэн. Но что это значит — «Урсула Брэнгуэн»? Ответа на этот вопрос она не знала. А единственное, что она знала, это ее вечное отрицание, вечное неприятие. И вечно этот вкус пепла, вечно этот песок разочарования и фальши, который она выплевывает изо рта. Единственное, на что она способна, это застывать в холодном отрицании. И каждое ее действие приводит к отрицанию.
А положительная ее сторона неясна и не раскрыта, она не может выявиться, пробиться на поверхность. Как семя, брошенное в сухую золу. Мир, в котором она пребывала, был подобен кружку света под лампой. И этот освещенный кружок света, рожденный сознанием человеческим в его наивысшем выражении, ей некогда мнился всем мирозданием вообще, где все было раз и навсегда открыто и ясно. В окружающей тьме, о которой она тоже знала, как глаза диких зверей, горящие в ночи, сверкали огоньки. Они вспыхивали, проникали в сознание и гасли. И ее душа в порыве ужаса вдруг стала сознавать лишь внешнюю тьму. Освещенное пространство, в котором она существовала и действовала, где мчались поезда, где пыхтели, производя свою продукцию, заводы, где все живое освещалось светом науки и знания, ей внезапно представилось маленьким столбом слепящего света от фонаря, в безопасности которого резвятся мошки и играют дети, не ведая об окружающей тьме, потому что сами они остаются в столбе света.
Но она различала темное движение за пределами, видела, как поблескивают из тьмы глаза диких зверей, окружающих бивачный костер и спящих возле него людей; они следили за спящими и понимали всю тщетность костра, всю тщетность и суетность жизни на биваке, глупо утверждавшей: «За пределами нашего света и установленного нами порядка нет и не может быть ничего», жизни, когда люди обращены лишь вовнутрь и поворачивают лицо к гаснущему костру собственного сознания, которое заключает в себе и замещает для них все — солнце и звезды, Создателя и законы добродетели; люди эти не желают замечать обнимающее их колесо тьмы с неясными силуэтами по краю.
Да, никто не решается бросить даже головешку от костра в эту тьму. Потому что брось он ее, и не оберешься издевательских насмешек: другие примутся вопить: «Глупец, мошенник, идущий один против всех, как смеешь ты нарушать наш покой своими бреднями! Нет никакой тьмы! Мы движемся, мы существуем в светлом мире, и негасимый свет этот идет от знания, суть которого мы несем в себе, постигаем и передаем. Глупец, мошенник, как смеешь ты умалять наши достижения этой своей выдуманной тьмой!»