В первое время в Звездном — правда лишь в первое время — Командир даже сомневался: стоит ли столько времени тратить на поиски выхода из положений самых невообразимых, исключительных? Методисты прямо-таки изощрялись, придумывали их. Да и только ли методисты? На экзамене по СОУД (системам ориентации и управления движением) — а за столом комиссии сидели не просто специалисты, но, так сказать, первоисточники всей премудрости — ему задали девяносто шесть вопросов. Мишка, сын, школьник, искренне посочувствовал:
— Ну, па, и придираются у вас!
Однажды на тренировке он ориентировал корабль, а условия ему все усложняли и усложняли, но Командир — ничего, справлялся, успевал, пока вдруг не отключили автоматику, так что задачу пришлось решать заново, в считанные секунды переосмыслив множество данных, и тут уж он не был вполне уверен, правильно действовал или нет. Оказалось, что в общем правильно. Но из тренажера Командир вылез взмокший и злой. Скинув тапочки, зашнуровывая ботинки, не сдержался, сказал:
— Это, братцы, все же чересчур…
— Ничего, бомбер! — засмеялся Леонов, наблюдавший за тренировкой. — Вот придется сажать кораблик на руках где-нибудь за Уралом, еще и спасибо скажешь.
Что правда, то правда, береженого и бог бережет. Хотя — и это он тоже понимал — всего не предусмотришь. Когда погиб Комаров, они собрались в кабинете у Гагарина. Гагарин только что вернулся с места катастрофы. Рассказывал скупо, точно подгоняя слово к слову. Кабинет был точно такой же, как показывают теперь экскурсантам. Но не тот. В другом доме, которого давно уже нет. И карта на стене висела точно такая же. Но тоже не та. На той карте Гагарин написал одно слово. Он закончил рассказ, повернулся к карте и поставил отметку где-то возле Оренбурга. А потом, помедлив, написал своим четким почерком это слово: «Начало».
Они были опытные, уравновешенные, раз и навсегда выбравшие свою дорогу люди, каждый из них сознавал, что дело, которому они служат, есть дело новое и трудное, а потому связанное с риском, и рано или поздно, но неизбежно — неизбежно — подстерегают их потери. Кого, где, когда, почему? Кто знает… Вот не сработал парашют. Глупость какая! А нет Володи, Владимира Михайловича. В их-то жизни все осталось по-прежнему, а его нет. Да полно! По-прежнему ли? Может быть, Гагарин для того и написал это слово, чтобы в день, когда неизбежность впервые проявила себя, заглянув в глаза каждому, они молчаливо пообещали друг другу, что все равно пойдут дальше…
Риск, опасность, небывалые ощущения — все это привлекательно лишь со стороны. Эффекты все это. А в жизни иная краска, иная музыка. На посадочной-то дуге за иллюминатор глянешь, а там пламя, как в домне, и с какого-нибудь кронштейна, словно со свечи, капли срываются, железные капли, а тело сотрясает грохот отбрасываемых, обреченных на сожжение отсеков, — так чего же, если здраво рассудить, здесь особо привлекательного? Нет, страха нет, потому что все известно заранее. Но и приятного мало…
Теперь же и того пуще. Теперь грохот и сотрясение послужили бы желанным сигналом того, что машина готова отпустить космонавтов на Землю. Да вот неизвестно, готова ли…
— Начинаем, — сказал Бортинженер.
— Да. По временам как будто бы вписываемся. Если получится, сразу на тормоза…
Коловращение замедлялось. Луч уже не сек, а плавно опускался и покачивался, будто ища равновесия. Получилось. Командир вдруг почувствовал, что во рту у него сухо, а сердце, прошедшее столько проверок, бьется тяжело и медленно.
— Ты хорошо сидишь? — спросил он Бортинженера.
— Куда уж лучше, — с усмешкой отозвался тот.
— Ну! Давай!..
Они следили за табло времени, по отдельности отмеряя секунду за секундой. И когда корабль наконец вскинуло, и еще, и еще вскинуло, будто телега с треском, дергаясь с боку на бок, прокатилась по корневищам лесной дороги, а потом все успокоилось и затихло.
Бортинженер сказал:
— Умница! Как часы отработала! Ф-фу, аж во рту пересохло…
И хотя сказал он про предмет бездушный, слова прозвучали так, точно речь шла о живом и понятливом существе, лошади, например, или собаке.