Прикомандированные ко мне кавалеристы были какие-то косноязычные. По правде сказать, они почти что не говорили. Эти парни пришли из самой глубины Бретани, и все, что они знали, они вынесли не из школы, а из полка. В этот вечер я попробовал поговорить о деревне Барбаньи с тем, кто ехал рядом со мной и кого звали Керсюзон.
— Знаешь, Керсюзон, — говорю я ему, — это мы здесь в Арденнах… Ты ничего не видишь впереди? Я совсем ничего не вижу…
— Темно, как в заднице, — ответил мне Керсюзон.
— Скажи-ка, ты ничего не слыхал днем про Барбаньи, в какой оно стороне? — спросил я его.
— Нет.
Вот и все.
Так мы его и не нашли, это Барбаньи. Кружили до утра и оказались у другой деревни, где нас ждал человек с полевым биноклем. Его генерал пил утренний кофе у мэра, когда мы пришли.
— Как хороша молодость! — заметил старикашка очень громко своему начальнику штаба, когда мы проезжали мимо.
Сказал и встал, чтобы пойти помочиться и после этого, заложив руки за спину, прогуляться немножко.
— Он себя плохо чувствует сегодня утром, — шепнул нам его денщик.
Рассказывали, что его беспокоит мочевой пузырь.
По ночам Керсюзон всегда отвечал мне одно и то же: в конце концов это начало меня развлекать, как нервный тик. Он мне повторил это еще два-три раза, про темноту, про задницу, а потом умер: убили его немного позже, когда мы уходили из какой-то деревни, которую приняли за другую, убили французы, которые приняли нас за немцев.
Тогда же мы и придумали один трюк, чтобы больше не плутать по ночам, и очень им были довольны. Выбрасывали нас, значит, ночью из лагеря. Ладно. Ничего не говорим. Не ворчим.
— Убирайтесь! — говорила нам, как обычно, эта восковая морда.
— Слушаю-с, ваше высокоблагородие!
И вот уходим мы впятером в сторону пушек и не заставляем себя просить. Будто идем по ягоды. В той стороне холмисто. Там Маас, там на холмах виноградники и осень… Деревеньки с домиками из хорошо просохшего за три летних месяца дерева, которое хорошо горело. Мы это заметили как-то ночью, когда совсем не знали, куда идти.
С той стороны, где были пушки, всегда горела какая-нибудь деревня. Мы подходили не слишком близко, смотрели на нее издали, изображая зрителей, за десять — двенадцать километров, например. В те времена каждый вечер на горизонте пылали деревни, они окружали нас огромным кольцом какого-то чудного праздника. Перед нами и по обе стороны от нас горели селенья. Пламя, подымаясь, лизало облака. Мы видели, как оно бросалось на все: на церкви, на амбары, на стога и скирды, которые горели выше и жарче всего остального, видели, как вздымались балки с огненными бородами, перед тем как ринуться в ночь.
Даже за двадцать километров хорошо видно, как горит деревня. Весело. Самая пустячная деревенька на фоне паршивенького пейзажа — представить себе нельзя, как она шикарно горит ночью! Пожар даже маленькой деревни продолжается целую ночь, под конец он цветет огромным цветком, потом бутоном, и потом — ничего. Дымит, и тогда наступает утро.
Оседланные лошади рядом, на лугу, не двигались. Мы дрыхли на траве, кроме одного часового, конечно. Но когда есть огонь, на который можно смотреть, ночь проходит лучше, ничего не стоит ее перенести — это уже не одиночество.
Жалко, что деревень хватило ненадолго. Через месяц в этой округе их совсем не осталось. В леса тоже стреляли из пушек. Леса не продержались и недели. Они тоже хорошо горят, но недолго.
После этого вся артиллерия шла по дорогам в одну сторону, а все беженцы — в другую.
Словом, нам больше некуда было деваться: ни взад, ни вперед, приходилось оставаться на месте.
Становились в очередь, чтобы идти подыхать. Даже генерал больше не находил себе квартиры вне лагеря. Кончилось тем, что мы все ночевали под открытым небом, генералы и негенералы. Те, которые раньше бодрились, теперь потеряли бодрость. Именно в эти месяцы начали расстреливать рядовых, чтобы поднять их воинский дух, целыми взводами; именно тогда жандармов стали награждать орденами за способ вести свою местную войну, глубокую войну, без дураков, доподлинную.
Отдохнув несколько недель, мы снова сели на лошадей и направились к северу. А с нами и холод. И пушки не отставали от нас. Но с немцами мы встречались только случайно: то гусара встретишь, то группу стрелков, зеленых, желтых — все такие приятные цвета. Казалось, что мы их ищем, но, когда они нам попадались, мы сейчас же уходили дальше. Каждая встреча стоила им или нам нескольких человек. Их лошади без седоков, позванивая беснующимися стременами, мчались к нам со своими странными седлами из кожи, новой, как кожа получаемых в подарок портфелей. Они бежали к нашим лошадям и сразу же начинали с ними дружить. Им везло. У нас бы так не вышло.
Как-то утром лейтенент Сент-Анжанс, возвращаясь с разведки, пригласил остальных офицеров воочию убедиться в правдивости его рассказа.
— Двоих зарубил! — уверял он всех и показывал саблю, на которой желобок, специально для этого сделанный, был действительно забит засохшей кровью.