Деревня была исключительно для генерального штаба с его лошадьми, обозом, чемоданами и еще для этого подлюги командира. Его звали Пенсон, этого подлеца, майора Пенсона. Надеюсь, что сейчас он безвозвратно околел и какой-нибудь неважной смертью. Но в те времена, о которых я говорю, он был живехонек, этот Пенсон. Он собирал каждый вечер нас, связистов, и распекал, чтобы подтянуть и попробовать раздуть былой пыл, а потом посылал куда-нибудь к черту на рога, нас, которые и так целый день таскались за генералом. Садись!.. На лошадь!.. Слазь!.. Вот таким манером мы развозили его приказы. Когда этому приходил конец, то нас с таким же успехом можно было бы просто бросить в воду. Это было бы гораздо практичнее для всех.
— Убирайтесь! По полкам! Живо! — орал он.
— Где ж он, полк-то, ваше высокородие? — спрашивали мы.
— В Барбаньи.
— Где же это Барбаньи?
— Вон там!
Там, куда он показывал, была только ночь, как, впрочем, и везде, — огромная ночь, проглатывавшая дорогу в двух шагах от нас, так что от этой дороги оставался всего малюсенький кусочек, с язычок, не больше.
Подите-ка, поищите на краю света это Барбаньи! Для этого надо было бы пожертвовать целым эскадроном! Да еще эскадроном смельчаков. А я вовсе не был смельчаком. Да я и не вижу причины, зачем мне было быть смельчаком. Мне еще меньше, чем кому бы то ни было, хотелось разыскать Барбаньи, о котором командир, кстати, и сам говорил просто на всякий случай. Это было похоже на то, что кто-то старается криком убедить меня покончить жизнь самоубийством. Это ведь либо хочется, либо нет.
Иногда мы находили это самое Барбаньи и свой полк, а иногда не находили. Находили мы его главным образом по ошибке, потому что часовые сторожевого эскадрона стреляли в нас, когда мы приближались. Но чаще всего мы его не находили и просто ждали, кружа вокруг деревень по незнакомым дорогам, вдоль эвакуированных сел и опасного кустарника, когда взойдет день. Мы старались их избегать как только могли из-за немецких патрулей. Но надо ж нам было куда-нибудь деваться в ожидании утра. Всего избежать было невозможно. С тех пор я знаю, что должен испытывать заяц во время охоты.
Я бы с удовольствием бросил акулам майора Пенсона вместе с его жандармом, чтобы научить его, как себя надо вести в жизни, а вместе с ним и моего коня, чтобы он перестал страдать, потому что у этого долговязого мученика просто не было больше спины. Ему было очень больно; под седлом из ран величиной с две моих руки гной струйками бежал к копытам. И все-таки приходилось ехать на нем. От рыси его всего так и сводило.
Генерал дез-Антрей в отведенном ему доме ждал обеда. Стол был накрыт, лампа на месте.
— Убирайтесь к чертовой матери, — объявил нам еще раз Пенсон, раскачивая свой фонарь под самым нашим носом. — Сейчас сядут за стол. Сколько раз мне вам повторять одно и то же! Уберется ли эта сволочь когда-нибудь!
Вот он даже какие слова орал. Он с таким бешенством посылал нас на смерть, что, обычно весь прозрачный, даже несколько розовел.
Иногда повар совал нам перед нашим отъездом кусок с генеральского стола. У него было слишком много еды, у генерала: по уставу полагалось сорок порций на него одного! А он уже был человеком немолодым, даже должен был скоро подавать в отставку. На ходу он сгибал колени и, должно быть, подкрашивал усы.
Он любил красивые сады и розы и никогда не пропускал ни одного розария, где бы мы ни были. Генералы — главные любители роз. Это общеизвестно.
Мы так долго плутали от одного края тьмы до другого, что в конце концов немного начинали в ней разбираться: во всяком случае, так нам казалось… Как только появлялось облако посветлей других, мы уговаривали себя, что что-то увидели. Но единственно несомненное рядом с нами было шныряющее взад и вперед эхо, эхо лошадиного топота, шум, который мешает вам дышать, огромный шум, такой, что лучше б его не было. Казалось, что лошади убегают в самое небо, что они созывают все, что только есть на земле, чтобы уничтожить нас. Кстати, для этого достаточно было одной руки и винтовки, достаточно было подстеречь нас за деревом и нажать на курок. И я всегда думал о том, что первый свет, который мы увидим, будет последним для нас — светом выстрела.
За месяц войны мы так устали, такие мы стали несчастные, что от усталости я даже стал меньше бояться. Это такая пытка, когда день и ночь к вам придираются люди с нашивками, и особенно те, у которых нашивок немного, более тупые, мелочные и злобные, чем в обыкновенной жизни, — такая пытка, что даже самые упрямые сомневаются, стоит ли продолжать жить.
Ох! Уйти бы! Поспать — прежде всего! И если уж действительно нет возможности поспать, тогда желание жить пропадает само собой. Но пока мы были живы, приходилось делать вид, что мы ищем наш полк.