«Учитель, а что говорит дзэн насчет самоубийства?» Есть такая байка, будто у эскимосов имеется больше тридцати слов для понятия «снег». Кажется, в японском языке существует столько же слов для различных видов ритуального самоубийства. Самоубийство вассала после смерти сюзерена в феодальной Японии называлось «дзюнси» («самоубийство верных»). Не путать с «синдзю» («самоубийство влюбленных»), о котором писал Шекспир кукольного театра Тикамацу Мондзаэмон. Самоубийство родителей с детьми – это «ояко-синдзю». Есть самоубийство по сговору («дзёси»), самоубийство по убеждению («канси»), самоубийство из-за вины («инсэки-дзисацу»). Помнится, профессор Белкис, который вел у нас в институте обязательный курс под названием «Цивилизации мира», любил повторять общеизвестную сентенцию: «Европейская культура строится на чувстве вины, а азиатская – на чувстве стыда». Звучит убедительно, но, если вдуматься, ничего не понятно. Разве может быть чувство вины без стыда и наоборот? И можно ли говорить, что одна культура строится на чувстве вины, а другая – на стремлении смыть позор? Нет, не позор, а именно чувство вины. Оно не знает культурных границ – вспомнить хотя бы «Сердце» Нацумэ Сосэки, одно из лучших произведений японской литературы. Там как раз об этом.
Вина – это то, что передается от умершего живому, передается по наследству. Она всплывает в самые неожиданные моменты. Пару дней назад в Киото мы сидели в кафе и я смотрел на пожилую пару за соседним столиком. Они сосредоточенно жевали темпуру с лапшой; время от времени женщина молча подкладывала мужу лакомый кусочек из своей тарелки. Я вспомнил, что моя бабушка делала то же самое. Как они с дедушкой молча ужинали вместе и она глядела на него с какой-то трагической преданностью, и этот ее взгляд приводил меня в ярость… Весной восемьдесят девятого года дедушка покончил с собой, решив, что у него рак кишечника («Боялся стать обузой», – говорили у нас в семье). При вскрытии никакой опухоли не нашли. Бабушка последовала за ним несколькими годами позже. Тринадцатилетний сопляк, я ничего не подозревал и ушел гулять с дружками, нагрубив ей за то, что она пыталась удержать меня дома. Моя грубость была последним, что она услышала в этой жизни. Как я узнал много позже, бабушку преследовала мысль о том, что она, будучи врачом, не смогла уберечь дедушку. Она была педиатром, откуда же ей было знать о раке кишечника? Да и вряд ли он делился с ней своими опасениями. Но чувство вины неумолимей любого наставника с палкой; оно – в крови. Четверть века спустя бабушка все еще навещает меня во сне. Раньше эти сны всегда разворачивались одинаково. Я просил ее не уходить, плакал, что больше не буду. Но в последнее время все изменилось: в «бабушкиных снах» я внезапно перестал быть ребенком. Теперь я вижу себя в них тем, кто я есть на самом деле. Человеком под сорок. Бабушка тоже видит меня таким, и наши разговоры как-то разнообразней. Иногда бывает даже смешно. «Знаешь, – делюсь я последними впечатлениями, – ведь это только у евреев самоубийство – грех, а у японцев оно в порядке вещей». – «Ну что ж, – говорит она, – значит, мы с твоим дедушкой – японцы».
«Ладно, на сегодня хватит, – закончил свою кладбищенскую лекцию Нобу. – Сходите в баню и ложитесь спать. Завтра ранний подъем. Напоследок скажу вот что: если хочешь очистить сознание, начни с уборки комнаты». Золотые слова.