– Представьте, что вы совсем одиноки. Нигде родного! Такое возможно в реальности. Но я говорю об экзистенциальном одиночестве, а не из-за отсутствия общения. Это свойство человека, данное природой – экзистенциальная тоска одиночества, чувство «оставленности», как говорят философы. Отсюда возникает жажда близости с миром, любовь. Человек – социальное животное. Чем больше он одинок, до страдания, тем ярче потребность понимания и любви. По Достоевскому, искупительная очищающая сила страдания. Преодоление страдания возможно только любовью. Это и есть источник творчества, озарение и прозрение чего-то самого исцеляющего.
– Представить-то можно, – сказал я. – но что толку? Разве это приведет к всеобщей любви?
– Бог создан в древности из отчаяния обездоленных, бьющихся во враждебном мире на грани жизни и смерти. Живое не может выжить, будучи одиноким, жить для себя. Это значит не продление, смерть. Даже в животном мире, где борьба за выживание, одинокие "шатуны" не живучи, их не принимают в трайб.
Учитель вдруг замолчал, глаза его увлажнились.
– Нет ничего горше, чем затеряться вдали от дома.
Мы глянули на него с удивлением.
Марк сказал растерянно:
– У меня никогда не было одиночества! Даже если свалю, то мир информационно связан, не то, что в древние времена, когда весть можно было переносить, только трясясь в телеге. И у меня есть порывы, не знаю, творческие ли.
Матвей всматривался в себя.
– Во мне тоже нет никакого одиночества. Только ровный оптимизм, я ощущаю себя вместе с народом.
Учитель опомнился и продолжал:
– Я хочу докопаться до вашего экзистенциального одиночества, чтобы вызвать потребность творчества. Так что такое творческое озарение? Это свойство сознания, откуда исходит, в том числе, и религиозное чувство, абсолютизирующее вознесения духа.
В его руках оказался какой-то гаджет, вроде бук-ридера, или "читалки".
– Духовная история постоянно находится в экстазе, религиозном или переходящем в мягкотелый гуманизм. Вся литература и искусство говорят об этом. Еще в древности во взгляде в «бездну» была надежда уйти от жестокости реальности в иное божественное, что воплотилось в религиях. В начале девятнадцатого века французский писатель Гюисманс, тяготясь "развратом" его времени, слушал в церковных соборах древние песнопения, где выстанывают молитвы крестьяне, принесшие в храм свои нищенские мольбы с последней смиренной просьбой о спасении.
Он включил кнопку «читалки».
– Глухие подземные аккорды органа, доходящие до самых основ, и летящие отроческие голоса, проливающие во мрак лучи рассвета, готовые сломаться… – он заглянул в «читалку» – «до невыносимости затачивали стенания, до нестерпимой боли доводили соленые слезы, но они же внушали и какую-то хранительную ласку, бальзамическую прохладу, очистительную подмогу, как от благовеста на рассвете». Рокотала покорность мужских голосов, молящих Бога о снисхождении, остановившись в изнеможении, выронив, как тяжкую слезу, последние слоги. "Но мольба не сорвалась, не упала на землю, не ударилась об нее, подобно капле, а словно из последних сил поднялась и взметнула к небу клич тоски развоплощенной души, нагой в слезах поверженной перед своим Господом… Это возвышенное прошение, – вчитывался он, – разрешающееся в рыданиях в тот миг, когда душа голосов переходит границы человеческого.
– Гюисманс любил старые распевы – "монотонную обнаженную мелодию, воздушную, но вместе с тем и замогильную, торжественный клич скорби и восторженный – радости, эти грандиозные гимны человеческой веры, некогда пробившиеся в храмах, подобно неудержимым гейзерам, как будто из-под самых подножий романских столпов". Это были совсем другие песнопения, чем современные ему гундосения жирных попов и нестройное подпевание невежественных молящихся. Та боль подлинная, – отчаявшихся простых крестьян, она выстанывала безнадежную скорбь всего человечества.
Нас, завороженных, и вправду пронзили до дрожи галлюцинации глухих, доходящих до самых основ подземных аккордов органа, из-под которых брызгали речитативом летящие отроческие голоса, проливающие во мрак лучи рассвета. И мы тоже заплакали, моля о прощении и заступничестве.
Учитель вернулся в реальность, отрезвив нас.
– Что нам этот католический мистик? Но почему так проникают в душу его метафоры, уводящие в суть подлинных переживаний обреченных на смерть первых христиан? Под-лин-ное – это быть "под линем", пыточной веревкой. Тогда и выпрастываешь правду. Первый плач народных масс о лучшем будущем, открытый в хоралах христианства, – это творческое восприятие религии.
Чем же так сладка поэзия религиозных гимнов у Гюисманса? Почему забываются мысли о будничности смерти? Что исцелит? Эта драма была во мне с самого начала. Я знал, что есть исцеление душевное. Какое?
И был впечатлен. Гюисманс видел Бога эстетически и метафорически, не так, как, например, талибы. Те уничтожали памятники, потому что смотрели на мир не исторически, а иначе. Для них человек не растет, что-то познавая, а служит идеалу – Аллаху и пророку его.