Да, он пришелся мне по вкусу. Мало того: он оказался обжигающе вкусным, он попадал мне прямиком в кровь, и я уже начал опасаться, что он не менее ядовит, чем сладок. Я представил себе Ленни Брюса, язвительного и резкого. Язвительного и резкого — для горстки длинноволосых, собравшихся в крошечном подвальном кафе. А потом я подумал о себе — о комике, который умеет нравиться публике. Который умеет просто нравиться, но умеет нравиться в лучших ночных клубах Нью-Йорка, Лос-Анджелеса и Лас-Вегаса. Конечно, я не был лучшим из комиков, до этого мне было далеко, зато я сумел выкроить для себя собственную нишу, добился этого, несмотря ни на какие трудности, за сравнительно короткий срок, и мне еще было куда подниматься. Неужели от всего этого стоит разом отмахнуться, чтобы просто заявить, что я тоже умею быть резким?
Я сказал то, что думал:
— Я и сам не знаю.
— Да забудь ты про Оли, забудь про… Ну да, тебе будет влетать за такие представления, но ведь ты же…
— Да, я про то и говорю: сначала мне будет влетать, а потом меня вообще перестанут приглашать.
— Сегодня у тебя появился голос. Помнишь, мы говорили об этом, — о том, что нужно иметь свой собственный голос.
Я допил пиво, как будто, влив себе в глотку еще немного спиртного, можно было что-то для себя прояснить.
Официантка принесла нам счет. Я бросил ей двадцатку и сказал, что сдачи не надо.
Это мне нравилось. Мне нравилось, что я могу швыряться деньгами, не задумываясь.
Я сказал:
— Да, у меня появился голос, но пока еще нельзя сказать, хороший ли это голос.
Снова Лос-Анджелес.
Снова «Сайрос», но на этот раз все по-другому. Теперь я не сидел среди публики, а выступал на сцене, вместе с Луисом Примой и Кили Смит. Да, я выступал у них на разогреве, но на разогреве в «Сайрос». А выступать на разогреве в «Сайрос» было лучше, чем выступать главным номером в большинстве заведений. Конечно, зал не ломился от публики, как это было в тот вечер, когда тут выступал Сэмми, но все же народу было прилично. Зал не был сплошь набит знаменитостями, но кое-какие звезды все-таки светились. Голливуду нравилась ночная жизнь. Голливуду нравилось, чтобы им любовались.
Представления имели бешеный успех. Луис больше горланил, чем пел, а Кили, видимо, была единственной женщиной, чьи легкие могли поспеть за ним и за оркестром — мощным, грохочущим и фальшивящим. Первый вечер больше напоминал вечеринку, чем работу, к тому же мне отвели столик рядом с эстрадой. И вот я сидел там, смотрел и слушал, и мне пришло в голову, что я правильный выбор сделал тогда, после Цинциннати, решив просто продолжать делать то, что лучше всего у меня получается: выходить на сцену и нравиться публике, а потом сидеть и упиваться нектаром богов. К чему разрушать все это? Ведь я трудился изо всех сил. Я заработал себе право на невероятно хорошую жизнь.
В самое ближайшее время она должна была стать еще лучше.
— С вами хочет поговорить Лилия Дэви.
У меня челюсть чуть не отвисла до пола. И не только в фигуральном смысле. Я и впрямь так широко разинул свою варежку, что моя нижняя челюсть не грохнулась на кафельную плитку лишь потому, что ее удерживали лицевые мышцы.
Второй вечер в «Сайрос». После представления. Я сидел в своей гримерке, и тут из-за двери показывается Герман Хоувер и наносит мне такой удар под дых.
Я брякнул первое, что пришло в голову:
— Лилия Дэви? Точно?
— Вы что, шутите?
— Ну… — Что — «ну»? В это трудно было поверить, ко мне хотела заглянуть Лилия Дэви. О чем тут можно было думать? — Ну хорошо, пускай заходит.
Герман повернулся, чтобы уходить, остановился, повернулся и одарил меня улыбкой, которую способны понять только мужчины.
Лилия Дэви, европейская актриса. Да, та самая европейская актриса, хотя на ее картины зрители — особенно мужчины — валили отнюдь не из-за ее актерского дарования. Фильм, принесший ей славу, был какой-то заумью, которой никто не понял. Лилия превратила его в мировую сенсацию тем, что просто стояла перед камерой и дышала. Ровно то же самое она делала и в голливудской целлулоидной дешевке, в которую ее засунули, как только заманили в Штаты. Но… хорошее кино, дрянное кино — какая разница? Положите брильянт в грязь — и даже слепой его заметит.
Пока я мысленно проглядывал досье Лилии, она показалась на пороге. Казалось, само воплощение секса вошло в комнату. В ней было пять футов семь дюймов[44] извивов и поцелуев, а в довершение — чистый грех улыбки. Темные волосы, темные глаза, кожа, с которой не сходил загар. На ней было красивое черное вечернее платье. Кажется, из тафты. От Диора, а может, от Живанши. Без бретелек. По-видимому, на ее теле оно держалось благодаря той же сексуальной гравитации, которая притягивала к ней всё без исключения, что попадало в ее силовое поле. И на десерт — разрез, рассекавший платье от пола до бедра и заставлявший воображение буквально закипать.