Саша не ответил. Оп подошел к тискам, взял напильник.
Несколько минут они работали, не говоря ни слова. Наконец Петька окликнул:
— Сашка!
— Ну, что?
— Значит, нравится она тебе?
Саша промолчал.
— Да брось ты в самом деле. Что я тебе, не друг?
Саша отложил напильник и подошел к окну. Петька встал рядом.
— Ну, чего ты? — он положил руку на плечо Саши. Тот чуть приметно вздохнул.
За окном сгущались сумерки. На столбе напротив зажегся фонарь. И теперь лишь в полосе света струились снежинки.
— Так я и знал, что нравится, — сказал Петька вполголоса.
— «Нравится!» Не то, Петька… — Саша сел на подоконник и, по-прежнему не отрывая глаз от окна, задумчиво произнес: — Ты знаешь, мне кажется, что такой, как она, нет больше на всей земле…
— Даже? — Петька состроил рожу. — Табак, значит, твое дело! Влюбился по уши!
— Разве можно в нее просто влюбиться. И разве мог бы я когда-нибудь сказать ей об этом…
— Ну и дурак!
— А ты?
— Что я?
— Ты мог бы сказать ей?
— А я сказал.
— Ты… сказал?! А она?
Петька замялся:
— Как тебе объяснить… Все они такие, будто и не понимают ничего. Нет, брат, это не по мне. Ходить да на луну вздыхать — на это я не способен.
— Опять пижонишь.
— Ничего подобного! Я прежде всего физик. А физик должен быть рационалистом. Всегда и во всем. Я, если вижу, что не по той дороге пошел, так фью-ю-ю! А ты вот пропал!
— Почему пропал?
— Да разве я тебя не знаю? Пропал, как миленький! Только как же теперь с Наташкой?
— С Наташей? Понимаешь, Петька, все стало как-то сложно с ней, с Наташей. Прежде я думал, что хорошо знаю ее. А теперь… Сначала, когда приехал осенью, мы часто спорили с ней, даже ругались. Мне казалось, она стала какой-то пустушкой, вроде Аллочки. А потом, после колхоза, снова все переменилось. Сейчас она никуда не ходит. С Алкой, видно, не дружит. И ко мне, вроде, как прежде. Будто и не было у нас никакой ссоры. А я после всей этой чехарды…
— Ну, конечно, когда появилась такая…
— Нет, Петька, не то. Пойми меня. Она мне и сейчас нравится, Наташа. И если бы вот сейчас, сию минуту, что-нибудь случилось с ней, я бы жизни не пожалел. — Саша вздохнул. — А вот думаю все время не о пей…
— Да-а, брат. Сплошная психология… Ну, я пошел. Хватит на сегодня.
— На кристаллографию завтра придешь?
— Нет. По книге разберусь.
Модест Петрович не в духе. Только что закончилось расширенное заседание партбюро, и, несмотря на то, что он, Бенецианов, дважды выступал против нового предложения Воронова, бюро приняло решение рекомендовать Ученому совету создать единую общефакультетскую лабораторию.
Но это бы полбеды. Совету можно рекомендовать что угодно. И неизвестно еще, как он посмотрит на эту «рекомендацию»… Взвинтило Модеста Петровича другое. На бюро зашел разговор о научно-исследовательской работе на факультете, о состоянии науки геологии вообще. И тут случилось неслыханное. Воронов, для которого честь факультета не дороже прошлогоднего снега, и который, наверное, уже и забыл, что когда-то был геологом, вдруг заявил, что геология отстала от других наук на полстолетие, что научные исследования стоят в ней на уровне чуть ли не девятнадцатого века и что, если ученые-геологи хотят исправить положение, им нужно серьезно переучиваться. Так прямо и заявил: «Все мы должны сесть за книги, чтобы восполнить пробел в знаниях физики и математики, мешающий дальнейшему движению вперед».
Так что же теперь и ему, профессору Бенецианову, создателю факультета, признанному главе местной школы геологов, переучиваться? Сесть за учебники и начать зубрить интегралы?
И ведь никто не возразил. Все завкафедрами словно воды в рот набрали. Один Чепков что-то пытался «обосновать», но его тут же одернул секретарь. Тоже, вершитель судеб геологии! Выбрали на свое горе! Но кто бы мог подумать? Казалось, ничего и не замечает, кроме своих ракушек. А тут тоже: «Мы в долгу перед подрастающим поколением. Они вправе потребовать от нас…» Слишком уж многие стали требовать. Слишком! Бенецианов в возбуждении заходил по кабинету.
В дверь постучали.
— Да, — сказал он.
Дверь с шумом распахнулась.
— Так-та-а-ак! Ходим и нервничаем, — зарокотал густой бас Грекова.
Бенецианов живо обернулся. Вот с кем душу отвести! Греков был почти одних лет с Бенециановым, и их с давних пор связывало нечто большее, чем просто приятельские отношения.
— Ну-с, как понравилось выступление Воронова? — спросил Греков, садясь в кресло и пододвигая ящик с папиросами.
— Демагог! — бросил Бенецианов, продолжая ходить по кабинету.
Греков улыбнулся. Высокий, полный, с крупными энергичными чертами лица и густой шапкой жестких седых волос, он являл собой прямую противоположность Бенецианову, особенно сейчас, когда тот беспрерывно семенил из угла в угол и скороговоркой сыпал словами:
— Я был возмущен. Да что там, возмущен. Я был разъярен! Взбешен!
— Ого! А меня так больше возмутило выступление Ивана Яковлевича, — заметил Греков. — И не столько возмутило, сколько насмешило.
— Выступление Чепкова? Что же в нем было такого… смешного? — удивился Бенецианов.