…Рекрутов выстроили в две шеренги и дали в руки прутья, вымоченные в рассоле. Вывели Прохора – в одних исподних портах, босого, привязанного за руки к скрещенным ружьям, которые держали два солдата. Сказав небольшую речь о том, что они теперь не крестьяне и посадские, а государевы слуги и защитники и что побег есть измена государыне и отечеству, поручик велел прогнать виновного сквозь строй, пообещав, что в случае повторного побега ударов будет втрое больше, а за побег в военное время полагается смертная казнь.
От резкого удара по голой спине тело пронзала острая боль, и Прохор вздрагивал. Боль злела, доходя до самых костей, когда прутом попадало по открывшейся ране; звук получался хлюпающий, тело непроизвольно дергалось, все нутро съеживалось в предчувствии муки. Получая первую сотню, Прохор еще терпел, потом начал кричать, после третьей звук барабана, свист прутьев и собственный вой слились в невыносимый шум, а когда его волокли сквозь строй в пятый раз, его окутала мягкая теплая тьма, покрытая благодатной тишиной.
Очнулся он от холода и обнаружил, что лежит в исподнем на соломе, лицом вниз, в каком-то подвале, а на его босые ноги набиты колодки. Холодно, закоченел совсем. Шевельнулся – и тут же все тело пронизало болью. Спина Прохора была одна большая рана. Руки не связаны, но в колодках ни встать, ни повернуться. Кое-как перевалился на бок, подтянул колени, сел. В подвал сочился тусклый свет откуда-то сверху, и было непонятно, то ли вечер, то ли день. Когда глаза привыкли к полумраку, он разглядел чурбак, на нем краюху хлеба и плошку с водой и тотчас почувствовал сильную жажду. Но с того места, где он сидел, до плошки было не дотянуться. Дернулся, подвигаясь – перед глазами точно молонья полыхнула. Отдохнул немного, приходя в себя, застонал, не раскрывая глаз: «П-и-и-ить». Тихо, нет никого поблизости. Один он.
Снова открыл глаза – вроде посветлее стало. И видит Прохор – сидит напротив него человек, не стар, не молод, одет по-крестьянски, без шапки. Привстал, взял плошку с чурбака, поднес Прохору, подождал, пока тот напьется, принял обратно и на место положил.
– Благодарствую, – прохрипел Прохор, отдышавшись. Пил он жадно, часть пролил на грудь, однако стало ему чуточку теплее, да и в желудке тяжесть – голод обмануть.
Человек сидит, смотрит на него скорбно. Потом сказал негромко:
– Своя воля – хуже неволи. Покорись. Бог смиренных любит.
Прохор закрыл глаза; на лбу у него выступила испарина. А когда открыл – снова темно, снова один. Неужто поблазнилось? Или это лукавый с ним шутки шутит? Перекрестился три раза. Да вот же – рубаха на груди мокрая…
Покорись… Своя воля хуже неволи… Вот его своя воля куда завела. Не хотел в крепости быть – вот он уже и не крепостной, а слуга государев, избитый да в колодках от холода околевает. Как тот мужичок-то сказал? Бог смиренных любит… И Прохору ясно вспомнилось, как во время утрени священник читал из Книги Притчей: «Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом». Чему быть, того не миновать… Покорись… Бог смиренных любит…
Глава 15
Наутро после Михайлова дня вышел Аким Калистратыч на крыльцо, глядь – а оно все дегтем измазано. Взревел, ринулся обратно в избу, расшугав кур в сенях; у печи Дашка лучину щеплет; схватил ее за косу у самого корня, ударил об печь, швырнул на пол:
– Ах ты, курва, лядеть вздумала?
Пока не очухалась, протянул ее ухватом поперек спины: вот тебе! Вот тебе! А она, лярва, на карачках под лавку отползла; угодил со всего маху по краю лавки – ухват переломился; отшвырнул его, пошел вожжи снять со стены, а паскуда эта в сени – шасть; он за ней – стой, курва! Под ногами куры эти проклятые; выскочил на крыльцо – нет ее, кинулся за угол – сарафанишко уж по огороду скачет, улепетывает. Ну погоди ж ты у меня! Вернешься домой – первым делом крыльцо заставлю отскоблить, а уж затем таких всыплю – до новых веников не позабудешь! Выволок, пыхтя, сундук, куда Дашка себе приданое складывала, открыл; все, что там ни было, в клочья изодрал, наземь побросал и помоями облил. То-то!
…Даша скоро притомилась бежать, совсем запыхалась, да и тело все болит: и голова, и спина, и нога вон подволакивается. Остановилась у чьего-то плетня передохнуть – сразу холод до костей пробрал: в одной рубахе да в сарафане на улицу-то выскочила, а землю вон снежком припорошило. С чего это тятя взбеленился? И вдруг вспомнила, что, как на крыльцо выбегала, показалось оно ей черным; подняла ногу, посмотрела на подошву лапоточка – и обмерла. Господи, что же делать-то теперь? Позор-то какой! Людям на глаза не покажешься…
Побрела дальше, за косогором спустилась к реке, остановилась на берегу в нерешительности.