Воет метель. Сугроб. В сугробе дровяная избушка, как медвежья берлога. Маленькая жалкая комната. На деревянной кровати, с кожаной подушкой и брошенным поверх старым халатом, присела с краешку старушка. Вяжет.
Курчавый мальчик, за драным ломберным столиком, пишет напротив при свечке. Крутит кольцо на пальце, бормочет:
– …Что это у вас? потоп! Ничто проклятому Петербургу! Voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet. Храни меня, мой талисман…
Большая тень от маленького поэта бьется о стены комнатки от дрожащего пламени свечи…
– Нехристианское это дело, – комментирует старушка, – верить бусурманскому перстню…
– Много ты понимаешь, я брату пишу, чтобы вина прислал…
– Откуда он денег возьмет?
– Там у них погреба затопило. Можно незаконную бочку за бесценок достать.
– Хозяйственный какой…
– Зато не жадный. Ты бы лучше бы еще свечку хоть одну выделила. Темно совсем стало.
– Свечек, что перьев, на тебя не напасешься. И так гуси все бесхвостые ходют… Я вот вяжу в темноте, и ничего, и ты пиши свое письмо. Или ты не письмо пишешь?
– А ты что вяжешь?
– Секрет пока…
– Вот и у меня секрет. Сам не знаю. То ли «Евгения Онегина» бросить, то ли «Бориса Годунова» начать… Там уже не получается, а здесь еще не получается. Байрона прошел, до Шекспира не дошел. И потоп этот с ума нейдет…
– А ты по-русски пиши. По утрам. И свечек не надо.
– А я по-русски и пишу. Только по утрам холодно. Как Пущин уехал, так согреться не могу.
– Друга никакая печка не заменит.
– Дров жалеешь, свечек жалеешь… меня не жалеешь!
– Именно тебя-то и жалею: как до конца зимы дотянем?
– Потоп этот вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется…
– Что уж тут забавного?
– Увы, моя глава безвременно падет: мой недозрелый гений для славы не свершил возвышенных творений… Я скоро
– Да окстись, свет Ляксандр Сергеевич! Я еще деток твоих не нянчила. Ты сто лет живи. Помереть никогда не поздно.
– Сбегу я отсюда, няня.
– Чур тебя! Что говоришь такое! Куда бежать-то! Пымают, посодют. Или в Сибирь сошлют.
– Здесь не Сибирь?
– Здесь не Сибирь. Здесь дом родной.
– Дом родной… как птица в клетке! Из Сибири хоть до Америки близко… Я отсюда через Дерпт в Грецию подамся.
– Побойся Бога! В Греции убивают. Байрона твоего где убили?
– Еще Гёте есть… – поэт грызет перо.
– Кто таков? Тоже убили?
– Не-а. Он «Фауста» написал.
– Немец?
– Немец-то немец, да весь мир твердит, что гений.
– А ты читал?
– Не-а. С немецким никак не могу сладить. Выучусь ему, и опять всё забуду. Я лучше английский выучу, чтобы Шекспира читать. А «Фауста» я лучше продолжение напишу не читая.
– Ну, и пиши, не бери в голову бусурман. Байрон тому пример.
– Что Байрон! Ему хорошо. Гений, весь мир повидал и покорил, и погиб в бою, как человек! А я так здесь и пропаду в этой дыре… Даже потоп и тот пропустил… Холодно. Протопи, слушай! Или налей…
Старушка тут же достает две кружки и графинчик.
Поэт выпил и развеселился.
Няня запевает нежным, надтреснутым голоском. Поэт подпевает.
Те же Гёте с Эккерманом. Гёте продолжает диктовать:
– Местоположение Петербурга – непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но всё тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. – И тут он повернул от Петра опять к Байрону:
– Его натуре, постоянно стремящейся к безграничному, пошли на пользу те ограничения, на которые он обрек себя соблюдением трех единств. Если бы он сумел так же ограничить себя и в области нравственного! То, что он не сумел этого сделать, его сгубило, смело можно сказать, что он погиб из-за необузданности своих чувств.
Гёте продолжает, сменив диагональ залы:
– Он сам себя не понимал и жил сегодняшним днем, не отдавая себе отчета в том, что делает. Себе он позволял всё, что вздумается, другим же ничего не прощал и таким образом сам себе портил жизнь и восстанавливал против себя весь мир.