И еще выдался символ на этот день: они не могли отыскать место дуэли Пушкина (для Левы замкнулось кольцо – тот морозный визит к деду)… Лева выскакивал из машины и спрашивал – не знали, посылали подальше, послали не туда. Может, и нашли бы – но Лева тут и сам не захотел разрушать символ: ну и пусть, правильно, пусть не видят это святое место, политое его кровью, кто его не видит. Ему помстилось: это место, видимое лишь посвященному, лишь достойному для остальных – нет его: стоит газетный ларек, закрытый на обед, и все. Леве так понравилось, он не стал проявлять настойчивость – миссия его закончилась, они возвращались в «Асторию».
Солнце склонялось, и Петербург все золотел. Как он мал-невелик!.. Как быстро, как осень, пролетел он за окном: только что Острова – и уже Исаакий…
– А это, – скучно и неубежденно сказал Лева, – знаменитый Медный Всадник, послуживший прообразом… – Лева тут мучительно покраснел, потом кровь стремительно отбежала со словами: – Господи! что я говорю…
Нева отчалила и уплыла. В кунсткамеру, мой друг…
Отчизне посвятим… пора, мой друг, пора!.. Мой страх переживет…
Лева открыл глаза – вокруг, неузнаваемо оживленный и преображенный, суетился американец. «Кудрявый» ласково улыбался и кивал одобрительно. Шофер был столь же неправдоподобен и неподвижен, как муляж. Американка давала Леве нюхать какую-то чрезвычайно изящную неземную вещь, волшебная грань посверкивала в ее ручке, выглянувшей из пышного меха, как некое юное, недавно проснувшееся существо… Лева вдруг почувствовал постыдную неотмытость, которой не помогла утренняя тщательность его туалета – да и никакая бы не помогла: неотмытость в принципе.
– Извините, простите, я… выйду… пройдусь… вы, пожалуйста… – бормотал Лева, поспешно и неловко перелезая через американца. – Я потом… простите…
– Шай!.. Coy шай… – восхищенно говорил американец.
…Мы оставим Леву подчеркнуто глубоко вдыхающим невский нефтяной воздух. Лева облокотился о парапет и следит за своим плевком, поглощаемым маленьким водоворотиком. Леве кажется, что ему хорошо, что он наконец вырвался. Он смотрит в грязную воду, в радужные завитки и всякий небольшой мусор, который ему уничижительно кажется подходящим для его взгляда. Он долго не подымает глаз на столь любезный ему, золотистый и пыльный, вытершийся от времени, с торчащими проволочками поломавшихся тускло-золотистых ниток гобелен, что кажется подвешенным на том берегу для просушки. И пока на том берегу проветривается золото петербургского пейзажа, Лева думает, что – подними он взор – вполне может оказаться, что кто-то шустро потянет за веревочку вверх и свернет пейзаж в трубочку. Что же окажется за ним?
Вот какие мысли он уже передумал: что недаром его не разоблачили сегодня; что именно такой, нашкодивший и добросовестно из-под себя все подъевший и вылизавший, он им и нужен; что тут ничего удивительного, что они его даже поощрили снисходительно; что именно такому можно было доверить… что раб, своими силами подавляющий собственное восстание, не только выгодная, но и лестная рабовладельцу категория раба; что именно так признается власть и именно так она держится. «Что я не ИХ – это они знают, а вот то, что я – для НИХ, – это я и доказал сегодня. А если и не ИХ, а для НИХ – то какое еще удовлетворение могут ОНИ пожелать?» Это все он уже передумал.
А вот что он думает, пока мы отплываем от него как бы на речном трамвайчике, и Лева начинает плавно качаться у нас перед глазами на фоне выцветшего золота с силуэтом Медного Всадника, будто Лева, как Евгений, станцует нам сейчас свое па-де-де, пластически выражающее тоску по Параше (Фаине)… Вот что он думает, пока мы отплываем и пока не вздернули наверх его заплечный фон: он чувствует (это чувство и есть его мысль), что он
Вот он и стоит в этой точке, покачивается, уменьшаясь на фоне, а мы на своем трамвайчике… качаемся в его глазах.
Конец третьей части
Приложение к третьей части
Ахиллес и черепаха
Так мучился он, трепеща пред неизбежностью замысла и от своей нерешительности.