И вот эти две, уже замечательные, строки – подлинные. Первая любовь!.. – в этом отношении к Пушкину – сам Тютчев. Первая и безответная. Всю жизнь терзающая и ревнуемая. И то облегчение, которое испытывает, вместе с как бы горем, неудачливый и сосредоточенный любовник от смерти возлюбленной: уже больше никому не станет она принадлежать, и это еще что… главное, никого больше не сможет любить. Уф! Но жить-то надо… и Россия будет жить с женой, с любовницами, с ним Тютчевым.
Тут Лева написал еще много отвлеченных от Тютчева страниц, рисующих психологическую картину подобного чувства, написал со знанием и страстью, и в этом сказался его опыт печальной любви к Фаине. Как, в свою очередь, сказался и его опыт попытки сближения с дедом при выкладке насчет тяги Тютчева к Пушкину, безответности этой попытки и в таком случае «уценки» самого предмета влечения («не очень-то и хотелось» и «сам дурак»). Мы не можем восстановить по памяти, но там было несколько примечательно разумных страниц психологических обоснований (тоже в отвлечении от Тютчева), свидетельствовавших также о личном опыте, пережитости подобных вещей автором.
Тут следует какое-то неожиданное отточие, и статья обретает еще один, кажется, внезапный и для самого автора, оборот, даже перелом…
…А вдруг был ответный выстрел? В конце концов, у Пушкина была реакция, которой можно и позавидовать, – он был отличный стрелок. Не раздались ли выстрелы почти одновременно? Только Тютчев знал в кого, а Пушкин – на шорох в кустах…
Чувствовалось, что Лева набрел на идею такой параллели в процессе работы, когда все у него в мозгу уже было «готово». И можно понять Леву, сотворившего-таки себе кумира: можно отказаться и от чести дуэли с Тютчевым, ради свидания с Пушкиным! Берясь за свой труд, никак не мог Лева рассчитывать или надеяться на это. Волна чувства слизнула его и отнесла совсем уж вдаль от науки, с тем чтобы выбросить к ногам Пушкина. Эта встреча оправдывала все. К чести Левы можно сказать, что он все и отдал.
Ах, как хотелось бы Леве, чтобы «стеклянные очи» Тютчева взглянули в «пустые небеса» Пушкина, чтобы раскаленный пейзаж пустыни перекочевал сквозь тютчевское «Безумие» из «Пророка» в «Не дай мне Бог…»! Леве могло казаться, что такое пересечение сняло бы все затруднения дальнейшего доказательства. Нам так всегда кажется, что только то и препятствие, что на дороге… Но – это было бы слишком «на пальцах» для Пушкина, поворачивает Лева. Даже если представить себе те редкие обстоятельства, абсолютно к тому же неведомые, при которых Пушкин познакомился-таки со списком «Безумия», то, безусловно, он лишь глянул, лишь пробежал, не дрогнув. Его ответ был написан по мгновенному впечатлению, а впечатление это было негативным. Причем негатив этот точен до физического смысла, как в фотографии: по светотени эти два стихотворения соответствуют, как негатив и позитив. У Тютчева – сень в самом безумии, а пламя – вокруг; у Пушкина – наоборот (только хронология позволяет так сказать, потому что наоборот-то как раз у Тютчева, а позитив, как верное изображение, вышел у Пушкина…), у Пушкина – сень вокруг, а безумие – как пламя. Действительно, у Тютчева: тайное довольство и веселая беззаботность безумия – на обгорелой, надтреснутой земле, под слившимся с нею, как дым, небом; у Пушкина: пламенный бред и забытье в чаду – на воле, в благостной прохладе ночи, леса, небес, пенья соловья… Но откуда волны-то взялись в лесу? – изумляется далее Лева. И тут, отмечая некоторый формальный блеск предыдущего построения, мы вынуждены отметить и некоторую натяжку: Лева объясняет это несоответствие в пушкинском стихе подсознательным отражением «водяной темы» Тютчева.
Но Лева и сам спохватывается. Наскоро обсудив возможность прямой реакции Пушкина на тютчевское «Безумие», Лева отказывается от этой возможности ради более важных утверждений. Он принимается рассуждать о сути, выраженной в этих стихотворениях, о соотношениях Ума и Разума и достигает предельной невнятности. Как будто он силится вспомнить что-то когда-то слышанное и не может – такое впечатление. Он предпочитает Разум Уму и провозглашает Пушкина первым и единственным носителем Разума в России. Со смертью Пушкина, утверждает он, в поэзии
Пушкина он обожествлял, в Лермонтове прозревал свой собственный инфантилизм и относился снисходительно, в Тютчеве кого-то (не знаем кого) открыто ненавидел.