«Иным», видите ли… «Пророчески-слепой»… Здесь наконец прорастает слово «пророк». Значит, уже согласен с тем, что «пророческий», но продолжает ревновать и ненавидеть саму природу явления – «инстинкт», которым не обладает. «И в темной глубине земной» с тютчевским же многоточием – это, чуть ли не из могилы, все еще «чует и слышит» Пушкин[10].
Этому четверостишию противопоставлены четыре строки, вялые и в себе неуверенные… И если первые четыре – о Пушкине, то им противопоставлен то ли Фет, то ли некий образ вообще «посвященного» поэта, включающий в себя и Тютчева. И что забавно, единственно, быть может, кто не противоречит идеалу поэта, выраженному в этих противопоставленных строках, так это тот же Пушкин. Тютчев кроет Пушкина Пушкиным же…[11]
Что же касается этих «водоискателей» (на которых ссылаются все исследователи), якобы послуживших прообразом для обоих стихотворений Тютчева, то что же в этих несчастных и ничтожных так лично, так конкретно, так дневниково задело Тютчева? такого мастера именно
Что же в этом случае – сюжет?
Сюжет – обида. Причем сложная, многогранная, многоповоротная. Самая тайная, самая глубокая, скрытая едва ли не от себя самого обида, которую тем более легко было скрыть и тем более трудно заподозрить, потому что со временем Тютчев очевидно доказал всем (и себе?), что он
Все было «лучше» у Тютчева, в самой строчке – лучше, чего-то все равно не было из того, что так легко, так даром, так само собой было у Пушкина. Тютчев при жизни пере-писывал Пушкина (в смысле дальше, в смысле перегонял), – но Пушкин не видел его спины, а все спина Пушкина маячила, уже маниакально, перед Тютчевым. И Тютчев знал втайне от себя, не выговаривая словами, но знал глубоко, что у него нет одной «маленькой вещи», казалось бы, второстепенной, даровой, но которой уж совсем негде ни заработать, ни приобрести… а Пушкину и знать было не нужно, что у него есть, раз у него было. Они были одного класса, но Пушкин – аристократичней: у него
Из этого мог быть один выход: признание и дружба самого Пушкина. Чтобы еще при жизни связались имена, и то, чего недодал Господь Тютчеву (Вот! – осенило Леву, – счет Тютчева с Богом в отличие от разговора Пушкина и обиды Лермонтова[12]), – они бы отчасти поделили с Пушкиным, похлебав из одной тарелки, и этой тарелкой, которую можно поделить, лишь разбив ее, предметом хрупким и прочным, – быть соединенными в веках. Но Пушкину было не до того, чтобы следить, какую новую гимнастику выдумал г-н Тютчев в Германии… он носил свою железную трость. И он не заметил подтянутой фигурки г-на Тютчева, с красиво напряженным бицепсом под тонким сукном… И тут вторая обида, тем более сильная, что вступает в резонанс с первой (она могла ее погасить, она же ее удваивает), – 1830 год. Тютчев почти пять лет не был в России и приезжает в Петербург, и здесь он читает в «Литературной газете» ту пресловутую статью, где Пушкин признает талант бесспорный за кем?! за Шевыревым и Хомяковым и отказывает в нем Тютчеву!