Несмотря на оказываемое ей почтение, Софья была не слишком довольна своей новой жизнью, ведь за жену самозванец ее не признавал, спал с пленными девками, одна из которых, как мы помним, поведала об этом самой пугачевской супруге. Да и вообще до поры до времени Емельян избегал беседовать с ней с глазу на глаз. Но, «немного не доезжая Саратова», он всё же решился на разговор. Он вошел в палатку к Софье, выслал находившихся там девок и спросил:
— Что ты, Дмитревна, думаешь как обо мне?
— Да что думать-та. Не отопрешься, я — твая жена, а вот ето — твои дети.
Самозванец сказал, что от жены и детей не отпирается, но строго приказал, чтобы Софья не вздумала прилюдно назвать его Пугачевым и чтобы помнила — Пугачев замучен за то, что принимал у себя дома «государя».
— Так смотри жа, Дмитревна, исполняй то, что я тебе велю, — сказал напоследок самозванец. — А я, когда Бог велит быть мне в Петербурге и меня примут, тогда тебя не оставлю. А буде не то, так в те поры не пеняй, из своих рук саблею голову срублю.
Пугачиха уже и до этого разговора поняла, что мужу лучше не перечить, ибо, по ее словам, «она видела, что де он стал такой собака, хоть чуть на кого осердится, то уж и ступай в петлю». После этого разговора Пугачев стал часто видеться с Софьей, «но он обходился с нею так, как с знакомою, а не с женою». Что же касается детей, то их «он часто сматривал и на них любавался»[694].
Однако почему Пугачев столь легко овладел Казанью и что помешало ему довершить славную победу — захватить тамошнюю полуразрушенную крепость? На первый вопрос ответить нетрудно: в городе не имелось достойных военачальников, а гарнизон был незначителен, к тому же солдаты и прочие простолюдины зачастую при виде повстанцев разбегались или переходили на их сторону. А вот на второй вопрос найти ответ сложнее. На следствии самозванец рассказывал, что «по крепости он не палил для того, что весь город был в огне», а потому «и сволочь свою отвел на Арское поле». И хотя из других источников мы точно знаем, что восставшие стреляли из пушек по крепости, пожар в качестве обстоятельства, помешавшего ее захватить, называл не только Пугачев. О «пламени зажженных около крепости публичных и приватных зданий» вспоминал купец И. А. Сухоруков и писал архимандрит казанского Спасо-Преображенского монастыря Платон Любарский. Помимо того, оставить крепость в покое повстанцев заставили, по мнению спасского архимандрита, зависть к товарищам, вовсю грабившим город, и вести о приближении к Казани отряда Михельсона. Тогда, «отступя в лагерь», бунтовщики «с досады во многих местах зажгли город». Правда, архимандрит Платон не был очевидцем событий 12 июля, а описывал их со слов тех, кто сражался с Пугачевым или оказался у него в плену. Из свидетельств купца Сухорукова и других очевидцев следует, что город был подожжен уже после неудачной попытки овладеть крепостью, а сама эта неудача, согласно показаниям некоторых повстанцев, была обусловлена тем, что защитники крепости оказали нападавшим «великое супротивление»[695].
Прежде всего, они успели запереть крепостные ворота и завалили их камнями и бревнами. Кроме того, П. С. Потемкин жесткой рукой подавил упаднические настроения, повесив двух человек, предлагавших сдать крепость. Возможно, определенную роль сыграла и весть о приближении правительственных войск. Однако из показаний некоторых бунтовщиков, в том числе самого Пугачева, следует, что она была получена гораздо позже [696].
Так или иначе, повстанцы оставили крепость в покое, покинули город и расположились близ него. В крепости ждали помощи от правительственных войск, в то же время не особенно веря в нее. Во всяком случае, такое впечатление создается из письма П. С. Потемкина своему могущественному родственнику от 12 июля, написанного в осажденной крепости: «…уповают, что Михельсон севодни будет, однако трудно ему будет в городе их поражать; сказывают, что Гагрин и Жолобов дни через три будут… и если Гагрин, Михельсон и Жолобов не будет, то не уповаю долее семи дней продержать, потому что с злодеем есть пушки и крепость очень слаба». Потемкин был в отчаянии: «…я в жизнь мою так несчастлив не бывал…» — и, кажется, даже не сильно преувеличивал, когда писал: «И так мне осталось одно средство — при крайности пистолет в лоб, чтоб с честью умереть как верному подданному ее величества, которую я Богом почитаю»[697].