Мама была человеком страстным во всех проявлениях – и в положительных, и в отрицательных. Это был властный, вспыльчивый (но отходчивый!) сибирский характер – суриковская, дедушкина кровь. Если ей что-то не нравилось, нужно было приложить огромные усилия, чтобы ее разубедить. Только очень смелый, неожиданный поворот мог превратить ее нелюбовь в такую же страстную любовь, понимание, восхищение…
Я никогда не видел маму ничего не делающей.
Никогда!
Она родила меня достаточно поздно – ей было сорок три года, и я помню ее уже в зрелом возрасте. Но всегда, до последних дней, ощущалась ее гигантская энергия, любознательность и необходимость новым знанием поделиться.
Ей никогда не бывало скучно. Пишется ли что-то, переводится, правится, шьется, перешивается, вскапывается, сажается, печется, варится, вяжется – всему она отдавалась с невероятной страстью. При этом все, что она делала, всегда было поставлено на основательную, академическую базу – писала ли она подстрочники для оперы или овладевала искусством печь круассаны – французские булочки…
Она лечила гаймориты, умела сама выкачивать желчь, делать себе уколы… Узнав что-то новое и убедившись, что это можно сделать без чьей-либо помощи, в домашних условиях, мгновенно сама все осваивала. Я вспоминаю детские болезни, простуды – все эти компрессы, банки, чай в постель – как все это обстоятельно, добротно, нежно делалось!..
Она обладала гигантской жизнеспособностью и, где бы ни оказывалась, умела по-своему обустроить жизнь. В больнице ли, в санатории – мгновенно рядом с ней появлялись какие-то дорогие ей шкатулочки, книжки, вязанье, устанавливались свои, родные запахи… Возникал ее мир – яркий, добротный, может быть, не слишком модный в сиюминутном понимании, но непременно функциональный, изумительно отлаженный.
Она создавала вокруг себя некую притягательную человеческую, женскую ауру. Возле нее крутились невесты, жены, дети, внуки… Дом всегда был полон гостей – художников, музыкантов; причем это не были «салонные» знакомства, но неизменно – друзья. Гениальный хирург Вишневский, к примеру, сосед по даче, приходил запросто, в шлепанцах… и очень уважал «кончаловку» – водку, которую мама делала сама, настаивая на смородине…
Последние двадцать лет она прожила на даче, в Москву приезжала только по необходимости. И все мои друзья, друзья брата – актеры, кинематографисты, литераторы – всегда с радостью принимали приглашение приехать: для них удовольствием было уже само предвкушение встречи с ней.
В любом человеке – самом простом, безыскусном – она умела рассмотреть то, что ей интересно, и общалась с людьми на равных. И это не была снисходительность, игра в демократию – она презирала, ненавидела фальшь. Наверное, сказывалось воспитание ее отца, семьи Кончаловских…
Вообще, мощный, здоровый уклад жизни семьи Кончаловских не мог не отразиться в мамином характере. Она, скажем, ежедневно, пока могла, делала гимнастику, ходила пешком. Замечательно готовила. Я никогда не видел в раковине грязной посуды…
У мамы был потрясающий вкус. Аскетичный, глубокий. И очень русский – в самом широком и прекрасном смысле этого слова. Это не исключало знания языков (она свободно говорила по-французски, по-английски, по-испански, по-итальянски), не исключало путешествий, но все она пропускала через призму русского восприятия.
Одевалась мама по возрасту и в соответствии со своими представлениями о моде. Никогда не было переизбытка вещей, завала шмоток. Немного, но хорошего качества… Она не принадлежала к типу «женщин-болонок», эдаких декоративных дам, предназначенных лишь для того, чтобы ими пользоваться и одевать. «Дамы с собачками» были ее противоположностью. Она не любила праздных людей, как и праздных животных, живущих только для красоты.
А вот созерцательность ею признавалась безусловно. Скажем, сидеть за чаем и слушать кукушку… Это была праздность накопления. Праздность бытия. Но никак не лень и не скука (людей, говоривших, что им скучно, она просто уничтожала своей иронией).
Мама была и до конца оставалась – женщиной. Она старела замечательно легко – в этом не было ни комплексов, ни болезненности. Было достоинство. Даже в преклонном возрасте, когда ей было за восемьдесят, я никогда не видел ее небрежно одетой. Если она плохо себя чувствовала, просто никого не приглашала, сознавая, что неважно выглядит.
И даже в последние дни жизни – она находилась в больнице, в реанимации – оставалась себе верна. Никогда не забуду, как я наклонился над ней, а она, подняв помутневшие глаза, провела рукой по моей щеке и сказала: «Да… Ты бритый, а я нет…» Она имела в виду волоски на подбородке, которые обычно выдергивала, а здесь некому было это сделать. И в такой миг ее волновало, что она может не очень хорошо выглядеть…
Господь послал ей не смерть, а, скорее, уход. Она прожила счастливую, страстную, наполненную жизнь. Ей было восемьдесят четыре года, она устала и уходила спокойно, достойно…
Я очень рано испытал на себе ее влияние, ее энергию. И, став взрослым, неизменно ощущал их, даже если ее не было рядом.