Он выбрался наружу и встал, прислонясь к дверце. Смитти открыл багажник и достал карабин «моссберг». Мексиканец с непроницаемым видом наблюдал, как он заряжает его. Данскин, скривившись, словно прихватило живот, смотрел на крутые склоны гор.
— Надо было послать его подальше. — Он покачал головой.
Смитти открыл заднюю дверцу и вытащил Конверса.
— Кого послать, Антейла? — спросил он. — Как мы можем послать его подальше?
— Не знаю, — ответил Данскин. — Но я над этим подумаю.
Шагая между деревьями, они вышли к каменному мостику над пенным потоком. По ту сторону моста начиналась тропа, круто поднимавшаяся вверх по склону, заросшему березой.
Первым шел мексиканец, за ним Данскин, потом Конверс, и замыкал группу Смитти.
Едва они начали карабкаться по тропе, Конверс почувствовал странное возбуждение, которое росло по мере того, как они пробирались через березняк.
Дул прохладный ветер. Листья берез были нежно-бледного, почти лимонного цвета. Когда Конверс поднимал голову, зрелище прекрасного узора листвы и ветвей действовало на него успокаивающе и в то же время рождало волнение, причину которого он совершенно не мог понять. Бездумный оптимизм разливался в крови адреналином — да, думал он, это просто адреналин, всего-навсего. У него не было ни плана, ни оружия, ни малейших шансов, и тем не менее он чувствовал, что не способен на отчаяние. Ему подумалось, что эта невозможность отчаяния, возможно, просто еще один способ самозащиты души.
Но вот березы остались внизу, и Конверс почувствовал, что ему не хватает их крон над головой. Теперь вокруг были сосны и скалы, почти голые, не считая смолистых стройных стволов. Тропа по-прежнему поднималась круто вверх; идти было трудно, ноги скользили на голой темной скале. По сторонам тропы рос папоротник.
Все обливались потом. Мучительное дыхание Данскина звучало как метроном. Возбуждение Конверса росло.
Через четверть часа Данскин вынужден был объявить привал. Они, задыхаясь, опустились на землю и сели, опершись спиной о камни. Зеленая долина раскинулась у их ног; склон, на котором они отдыхали, казался таким отвесным, будто, бросив камешек, попадешь в деревушку внизу.
Конверс видел, как Данскин прикрыл глаза и старается дышать осторожнее. Он смотрел на него почти снисходительно; через несколько часов я умру, думал он, или избавлюсь от них.
Мысли мчались, обгоняя одна другую. Секунду спустя он уже думал о том, что будет потом, поможет ли ему раскаяние, и о том, взяли Данскин и Смитти с собой наручники или нет. Предполагалось, что Мардж тоже где-то на этой горе, но он не мог заставить себя поверить в это, сама мысль об этом приводила его в замешательство. Он чувствовал необычайный подъем, как в тот момент, когда решил купить наркотик для Чармиан.
Когда они снова двинулись в путь, он думал о Кене Граймсе. Кен служил санитаром в сто первой роте. Джил Перси нашла его в своем навязчивом поиске нравственных ориентиров, и Конверс навестил его в Дананге.
Граймс бежал от призыва в Канаду, но позже вернулся и был-таки призван в качестве нестроевого. Он носил с собой конфеты и давал их раненым, когда у него кончался морфин.
Они провели полдня вместе, попивая пиво в солдатском клубе, и, захмелев, Граймс развеселил Конверса, постоянно повторяя, что человек должен столь же безропотно принимать свою неизбежную смерть, как и рождение. Таков его девиз, заявил он. На что Конверс ответил: ни фига себе, мол, девиз для двадцатилетнего.
Потом Конверс узнал от Джил, что Кен Граймс погиб и что в момент, когда его настигла смерть, он читал «Степного волка» Германа Гессе. Джил оплакивала его. Она жалеет, что встретила Кена, говорила она. Его смерть заставила ее почувствовать, что она устала от жизни, и это внушало за нее опасения.
У Конверса гибель Кена вызвала иные чувства. Кен был единственным, через кого он соприкасался с жизненной позицией, которую внешне разделял, но долго не мог поверить практикой и которой по-настоящему не понимал. Это была позиция людей, действовавших сообразно четким этическим нормам, абсолютно, по их представлениям, реальным. Он замечал, что поступки людей, имеющих подобные убеждения, ничуть не менее нелепы и бесплодны, чем у любых других; тем не менее он относился к ним с определенным — может, просто суеверным — уважением.