Собственно, у него и в реале была такая возможность. Существовали всякие специальные тренинги и группы поддержки, где обрубки располагались – иные подобно нормальным людям, иные подобно живым рюкзакам – на стульях, составленных в кружок, и по очереди выступали с наболевшим, а потом все вместе угощались крашеными соками и выпотрошенными из упаковок ломкими печеньями. Мать несколько раз пыталась внедрить Ведерникова в такую группу, но он отбывал повинность молча, угрюмо глядя в пол и вздрагивая, если в поле зрения попадали чужие непарные ноги. Мать, впрочем, скоро оставила затею. Ее, не терпевшую в людях и ситуациях ни малейшей фальши, тоже шокировала развязная говорливость иных инвалидов; особенно ужасна была молодая однорукая толстуха, бравурная, жирно накрашенная, нанизавшая на уцелевшую кисть столько золота и каменьев, что каждый жест ее был как пухлая россыпь салюта. А еще мамочки и женушки участников группы, в сторонке хлопотавшие с фуршетом, всякий раз подступали к новенькой с кудахчущими расспросами, называли запросто по имени, простирали над ней свои рябые куриные крылышки. Возмущенная такой фамильярностью, неизвестно на чем основанной, мать на обратном пути рулила так резко, что трафик дергался и гудел от страха.
Теперь же, надежно укрытый в своих четырех стенах, Ведерников пытался выведать побольше про товарищей по несчастью. С Корзинычем все было ясно. С ним взаимодействовало десятка четыре активистов, среди которых попадались калеки, очень страшные на вид – например, безногий горбун, чье конусообразное туловище и подобная ему по форме голова напоминали две сросшиеся сливы, побольше и поменьше, или волосатый громила, лишенный всего-то навсего пальцев на руках, но лапы его, вздымаемые в гневе над косматой башкой, выглядели точь-в-точь как медвежьи. Возможно, Корзиныч специально выискивал таких, чтобы чиновникам плохо спалось по ночам. Однако же вся их праведная борьба – действительно праведная, тут Ведерников мог только сопереживать и восхищаться, – не давала ни малейшего представления, что делает, что чувствует ампутант, когда остается один.
Ведерников не очень мог сформулировать, чего он доискивается. Трагедия – наиболее близкое слово, но в нем Ведерников ощущал что-то скорее театральное, постановочное, горелый запах сценической пыли, стеклянное сияние актерских глаз, поплывший грим. Вот, ближе: с тобой, человеком, жившим как все, произошло нечто бытийно важное. Нечто сокрушительное. Оно тебя изувечило, но осталось за пределами твоей личности, какой бы она ни была. Когда тебя не достает твоя новая, неуклюжая, скорбная жизнь, ты замираешь и пытаешься это важное вместить, как-то осознать, приноровить сердцебиение к поступи рока. Ты ощущаешь, насколько ты мал, любой человек мал, но ты помечен, тебя коснулось, и ты можешь хотя бы попытаться… По крайней мере, эту силу, эту тайну следует уважать больше, чем собственную способность бойко ковылять на протезах или забрасывать мяч в кольцо из вертлявой спортивной коляски.