– Красный – еще ничего. Синий в полоску ненавижу.
– Ты не бык.
За дверью снова вздохнуло – печальнее прежнего‚ даже всхлипнуло, но жевать не перестало.
– Я знаю‚ знаю, – вскричала Даниэла, которую не трудно разжалобить. – Ты бегемот!
– Бегемот – это что?
– Большое. Толстое. Ест траву и живет в воде.
– Плавает? – уточнило из-за двери.
– Обязательно.
– Я не плаваю. Не с кем. Я не бегемот.
Но Даниэла стояла на своем:
– Ты бегемот‚ у которого всё впереди.
За дверью призадумалось.
– Бегемот говорит "бе-еее..."?
– "Бе-еее" говорит баран, – сказала Даниэла.
– Значит я баран‚ – решило за дверью. – Одинокий баран на лугу, щебетанием подзывающий подругу.
– Понятно. Ты не баран.
Подумала: что бы еще спросить?
– На луну воешь?
– Вою. Когда тоскливо.
– Ты волк. Который жует жвачку.
– На соседей тоже вою.
– Ты не волк...
Жевало и всхлипывало‚ всхлипывало и жевало:
– Так кто же я?..
Даниэла уже сердилась:
– Что ты там жуешь?
– Коврик...
– Мой?
– Твой‚ наверно, – и стена задрожала от бурных жеваний.
– Я знаю‚ кто ты‚ – угадала наконец Даниэла. – Ты верблюд! Однажды мы были на берегу моря‚ и верблюд сжевал нашу подстилку.
– Вот это верно! – обрадовалось за дверью. – Вот это подходит! Я – верблюд с перьями на хвосте, кукарекающий на рассвете.
– Уф... – сказала Даниэла. – Ты не верблюд. Последний вопрос: проверка на зебру. Полосы на туловище есть?
– Полос нет. Есть клеточки.
– Всё ясно. Ты – жвачная шахматная доска, щебетанием подзывающая подругу. Которая воет на соседей и ненавидит синее в полоску. Уходи отсюда.
Потерлось о дверь в последний раз. Дожевало коврик. Спросило с надеждой на отходе:
– Быть может, я папышон? У которого глаза в печали.
– Папышон? – переспросила Даниэла. – Кто такой папышон?
– Папышон – это маленький папыш.
– Кто такой папыш?
– Папыш – это большой папышон. Которому тоже требуется ласка.
– Пошло вон!
Зарыдало. Протопало по коридору. Затихло вдали‚ так и не узнав о себе. Ничего.
Пришел Живущий поодаль‚ полюбопытствовал:
– Даниэла‚ Даниэла! Ты почему дверь не открыла?
– Зачем?
– Поглядеть‚ кто там жует. Разъяснить ему‚ чтобы узнало наконец‚ кто оно.
– Не догадалась‚ – призналась Даниэла.
С улицы послышался голос жвачного. Гнусавило‚ будто дразнилось:
– Эй‚ ты! Который поодаль.
– Чего тебе?
– Ты кто есть?
– Не знаю‚ – ответил честно.
И потерся боком о дверь...
2
В детстве у него отросла густая шевелюра. Такая густая‚ что ломались гребенки‚ а оттого парикмахеры глухо ненавидели этого подростка‚ из-за которого не выполняли план по выработке. Они брали ножницы с редкими зубьями‚ запускали в его волосы и яростно выстригали по всем направлениям; космы скатывались по простыне на пол‚ словно при стрижке овцы‚ – хоть сейчас на валенки. После этого парикмахеры расправлялись с подростком за две минуты‚ не выходя из графика, сотворив на голове нечто бездарное по имени "полубокс".
Память сохранила душную пахучесть парикмахерской, которая вошла даже во сны. Память накопила истаявшие ароматы прошлого – подгоревшего, убежавшего из кастрюли молока, торжествующую запашистость корицы в мамином пироге, веянье духовитых трав‚ подсыхающих на ветру, тление прелой листвы к печали и расставанию, запахи утренних туманов, антоновских яблок по осени, влажной, после дождя, земли, сухое дуновение снеговых полей в глубинах января. А в ельнике, где пробирались под сухими колкими ветвями, густые отстои натекшей смолы‚ гнилостного распада трухлявого пня, грибной духовитости маслят, нежданный выход на затерянную поляну, синева, окаймленная встрепанными макушками, пугливая раскиданность тел и чувств, узнавание прикосновениями...
Тот же конверт. Та самая бумага, что посеклась на сгибах, прежняя незалеченная память. Кот розовой масти деликатно жмурит глаза.
"Здравствуй, милый! Через расстояния – здравствуй!..
Что же у нас теперь? А у нас дождь. Неделями моросит, без конца. Кругом вода, всё вокруг отсырело, способствуя кваканью, и я отсырела тоже. Даже во снах дождь – как это печально!.. Через час выйду из дома, доеду на метро до нужной остановки, зайду в который раз в рентгеновский кабинет¬, они отведут глаза, будто виноваты во всем, и жизнь укатится под скорый уклон, под вяжущие запахи больного тела, промятой постели, опостылых микстур – не заменить надеждами…
Врач сказал: "Это не позор, а болезнь, стесняться нечего", – я с ним согласилась. Порой кажется, будто нет меня на свете, разве что не похоронили; да и то, я уж старше отца, матери, брата, на которого глядела снизу вверх. Он знал про нас с тобой, знал про мою любовь (вывела наконец это слово) и молчал. А я бежала к тебе, сломя голову, выкроив из семейной участи пару часов, прихватив четвертушку пирога, испеченного накануне, – ты никогда не спрашивал, кому достается остальное, ты меня оберегал, а может, оберегал самого себя…