Не знала ты, сестра, голода, с горечью думала после этого разговора Ирина; и слава Богу, что не знала. Не стояла часами на морозе за пайковым хлебушком, хоть был он с соломой да с отрубями. Гречка была бы на Поволжье диковинкой, ее и запах не помнили. Пшенка пайковая, вот и все счастье, — и счастьем это было, сестра, счастьем. А что мыши там побывали, в этой пшенке, никого не беспокоило. Если бы кто-то пришел травить мышей, такого на куски порвали бы: паек, вот о чем люди думали. Тебе с Немкой бы поговорить — Немка рассказала бы, как голодные люди тех мышей ели, а о пшенке только сны видели… Мои дети живые остались благодаря той каше, хоть сдобрить пшенку нечем было, а то бы я не побрезговала тухлым шпеком, про который почему-то нельзя было говорить Феде, Царствие ему Небесное.
Человек умирает, и поминаешь его каждый день в молитве, окликаешь по имени и прибавляешь: «Царствие Небесное», словно имя стало длиннее, а «Царствие Небесное» — вроде отчества. Или — отечества, ибо куда уходит человек, как не к праотцам?..
Тонина жизнь неуловимо менялась. Выходя из дому, она теперь одевалась намного проще: жалко хорошие вещи на работу трепать. Вместо дамской сумочки стала носить две, как выразилась сестра, «торбы», набитые бутылками и пакетами со зловещим черепом и костями на наклейке. С работы приносила бумажные пирамидки — пакеты молока. Молоко полагалось за вредность, его выдавали каждый день и велели пить, но какой же нормальный человек может столько молока выпить? Бздуры, сказала бы матушка, Царствие ей Небесное.
Смущало что-то, но этим сомнением нельзя было поделиться с сестрой.
Смущали люди. Те, с которыми Тоня работала. Люди не нашего, как вертелось у нее на языке, круга. Вертелось, но не соскальзывало: ведь Ира и Мотя всегда принадлежали к людям именно того круга, который Тоня своим не считала по той единственно причине, что ей не приходилось по утрам ехать в троллейбусе на нелегкую работу, а вечерами возвращаться. Отсутствие этой необходимости Тоня привыкла считать своим неоспоримым правом и даже заслугой, и только теперь начала понимать, что заслуга целиком принадлежала Феденьке, а сама она была всю жизнь только женой и хозяйкой своего дома, как некогда покойница мать.
Присмотревшись к сменщицам, которые носили такие же сумки со смертоносными гостинцами для грызунов и прочей нечисти, Тоня не могла назвать их ни коллегами, ни сотрудницами: ни одно слово не подходило. Твердо решила ни с кем не идти на контакт и вообще держать дистанцию: как ни назови, они были особами
Да в чьем же еще, Господи, помилуй?..
Работа потеснила ранее незыблемые домашние традиции. Например, крахмальные салфетки после завтрака Тоня не бросала в стирку, а стряхивала крошки и вновь складывала по швам, чтобы использовать вечером, и даже не очень терзалась по этому поводу: во-первых, некогда было терзаться, а во-вторых, некому было теперь ценить эти традиции. Сын ужинал с нею охотно, но нерегулярно (жена соблюдала фигуру), дочка была погружена в свой роман, о чем лучше было не думать, хотя все равно думалось… Словом, традиции незаметно отмирали, как желтеет, сохнет и неслышно падает на подоконник листок у комнатного цветка.
Тоня пыталась представить себе, какая сенсация начнется дома. Как станут отговаривать, как Юраша твердо скажет: «Не позволю!».
А ничего подобного.
Не было никакой сенсации, и никто не отговаривал.
Сын произнес без всякого удивления: «Поздравляю», — и потянулся вилкой к жареной рыбе. Таточка чмокнула в щеку: «Молодец, мамусенька!», что одновременно означало «до свидания», — и убежала. «Ну, ты идешь, Жорик?» — послышался протяжный голос невестки.
Никто не спросил, куда она идет работать. Никто.
Она бывала теперь дома только по вечерам, а в работе выявились новые достоинства. Например, неожиданная премия. Или экскурсия по Золотому Кольцу. Дурой надо быть, чтоб не поехать.