Это он отправляет себя, как бандероль, к своей собственной матери. Ремешок часов ослаб. Часы болтались на запястье. Он еще раз открыл чемоданчик, достал складной нож, проколол шильцем дырку на ремешке. Теперь хорошо. Надолго ли хватит дырочки? Надо было написать в тетрадке о том, как себя вести. Что если он все забудет? Вот ведь сидит на скамеечке. И все вокруг чужое. Где он? Словно выстрелили им откуда‑то. Все вокруг обманчиво и зыбко. Только что была какая‑то женщина в черной юбке с мягкими губами. Была девочка с теленком. Чей‑то паспорт. Крыша, крашенная комбайновой краской. Отец у него, у Калачева, погиб, разбился на машине, врезался в дерево. Отца звали Владимир Петрович. Вот его записочка любимой девушке, которую надо выкинуть вслед за паспортом. Слишком уж записочка грязная. Она может загрязнить его карман. Карман новых джинсов. И штанины, конечно, надо подвернуть. Что это он брюками пыль подметает? А теперь — на вокзал, на вокзал. И туда. Там лучше всего. А то он здесь совсем заплутается, утонет в речке или его растерзают бродячие собаки.
Калачев знал, что едет верно, что вот — вот должна быть его станция. Он переоделся в туалете в другие, меньшего размера, брюки, рубашку, обул сандалеты с дырочками. Прошитые суровой ниткой сандалеты, крепкие. Такую обувь тачал их деревенский сапожник Немой. Тридцать куриных яичек — зарплата Немого.
Автобус попался допотопный, фыркающий, кашляющий, чахоточный; Он все думал: еще километр — и у автобуса откроется кровохарканье, все выйдут и будут глядеть, как от мотора расползается по земле кровавая лужа.
Вот возле этой фермы — остановка. Остановка отмечается не табличкой — «трафареткой», а резким запахом свиного навоза. И забродившего силоса.
Кажется, здесь, в низине когда‑то протекала речка, в которой они ловили пескарей листами, согнутыми из толстой жести. Прижимали к днищу ловушки кусок хлеба и рыба косяками шла на приманку. Об этой речке он помнит еще срамные стишки: «Как по нашей речке плыли две дощечки».
А вот и их дом на пригорке. Калачева родной дом. Вечером на закате охватило тревожное чувство, окна домишек отливают кровавой медью. Но сейчас все печально, солнце еще висит в степном воздухе, попахивает солнце полынком, а домик ирреален: умирал — умирал домик, истлел весь, а потом чудом опять возвратился к жизни, даже некоторые трещины на бревнах зарубцевались.
Бычок — полуторник сам себя хлестал хвостом. Убежал что ли от той девчушки? И этот бычок тоже существовал в отрыве от деревни, слишком уж был живым, иссиня- коричневым, упругим и мускулистым, слишком большими были его глаза на фоне распада, пыли, сухого репейника, хмельного запаха свинофермы.
Вот и занавешенное коленкором окно. Надо вдохнуть в себя побольше воздуха перед тем как нырнуть:
— Бабушка, здравствуй!.. Здравствуй, бабушка! Бабушка, открой. Открой, бабушка!
А это мама?.. Нет, это бабушка. Он — Андрей, Андрей Калачев, недавно родившийся внук.
— Бабушка, здравствуй!
Она отодвинула занавеску, близоруко щурится. Повязана в белый платок. Как все‑таки молодеют старики! Она, верно, в юности была такой, а сейчас, состарившись и умерев вместе с избой, вернулась к жизни и стала приобретать свой девичий облик.
— Ты чей будешь, сынок?
— Бабушка, это же я — Андрюша Калачев, твой я. Твой внук.
— А — а-а! Мой внук? Не может быть! Господи, Матушка Владычица, Андрюшка? Меркулов что ли? Катюш- кин?
— Твой я внучок, бабушка! — улыбнулся он, по — воро- ватому кося глаза.
— Нет у меня внучка! — твердо сказала она. — Внучка есть. Леночкой звать. Леночка. Дак от Володьки ни слуху ни духу. Я уже в розыск собираюсь подавать. Или по радио пусть найдут. А то чего им балясничать да Зыкину свою выпускать, пусть лучше Володьку отыщут… Вон от него открыточка, на божнице. Давнишняя, чернила полиняли. И пальцами я открыточку залапала.
Она потерла себе переносицу сухими блестящими пальцами:
— А может, и есть внучек? Старая я… может, и есть, да ты проходи, милый, толкни ворота, не заперто!
Он толкнул калитку. Доски кинуты на мельничные жернова — такое крыльцо. Он точил об эти жернова перочинный ножичек.
Вот сейчас в сенях будет стоять примус на самодельном столике, по правую сторону — поленница дров, самодельный пружинный диван. Все так, как и было.
— Катюшкин, значится? — кинулась ему навстречу старуха. Она положила сухую ладонь ему на голову. Он попытался ее обнять.
— Не Катюшкин я, а твой внучок.
— Мой так мой, и гоже, и хорошо, — погладила она его. — Ты присядь на сундучок, а я в подвал спущусь, подыму холодненького молока, вечерошника. Тетка Поля приносила вчерась.