Можно предположить, что материала об императоре Александре у него еще со времени писания романа «Война и мир» было более чем достаточно. Не только точного исторического материала, к которому Толстой, нужно отметить, относился с большой ответственностью, но и суммы интуиций, творческих прозрений и открытий, без которых в свое время его главного романа не состоялось бы. Толстой понимал и чувствовал, «видел» Александра, хотя понимал во многом от противного, как петербургскую креатуру (сам Толстой был убежденный московит и противупетербуржец).
Эта поздняя попытка Толстого написания романа об Александре очень важна для нас, потому что это был опыт возвращения к той «моисеевой» деятельности, когда его творческим усилием была переверстана память целого народа о событиях 1812 года. Толстой-оптик тогда настроил «телескоп» нашей памяти заново.
Видимо, что-то не устраивало Толстого в им же самим созданном портрете императора в романе «Война и мир». Наверное, вот что: в том его портрете было слишком мало Александра.
Царь тогда от Толстого спрятался: ничего в этом нет удивительного, — он ото всех спрятался. Так что не так уж и хорошо Толстой его «видел», пишучи роман «Война и мир». Но вот прошло еще полвека, толстовская оптика поменялась или развилась на порядок: наконец он «увидел» Александра.
Старец Федор Кузьмич захватил воображение Толстого; он пишет о нем просто и прямо, как ему свойственно в последнее десятилетие жизни. Это тем более просто и прямо потому, что старик пишет о старике — теперь у Александра нет от Толстого никаких тайн.
Начало толстовских «Записок» о старце Федоре Кузьмиче — многообещающее, широкое, поместительное для ума. Но едва разворачивается и освещается это бумажное помещение, едва выставляются «полюса» нового романа (старик в Сибири — мальчик в Зимнем дворце, тот самый «мальчик в кубе»), Толстой останавливает работу, бросает «Записки» и больше к ним не возвращается. Почему? Сам он говорит, что выяснил достаточно точно: история о том, что сибирский старец — это император Александр, — легенда.
Однако, представляется, дело не только в этом. Толстой этому Александру, старцу Федору Кузьмичу, приписал слишком много своего. Сибирскому старику он сообщил слишком много своих стариковских вопросов, чувств и страхов. И первый из страхов, что повел Толстого за этим Александром, был страх смерти. Этот, спрятавшийся в Сибири, Александр пообещал ему посмертное существование. Толстой этим обнадежился и принялся за «Записки».
Но как только он это понял, как только разобрался в самом себе, что в самом деле его интересует в этом Александре, а именно: как нужно умирать, что такое смерть? — Толстой немедленно оставил работу. Это был не поиск ответов на вопросы истории, не писание верного портрета Александра, а заглядывание в самого себя и страх смерти.
Так когда-то Толстой следил за смертью брата Николая и затем свои наблюдения и домыслы о посмертном существовании прописал в сцене смерти Андрея Болконского. Теперь такой задачи он перед собой не ставил — следить за чужой кончиной, чтобы лучше разобраться со своей. Зачем? Теперь он сам стоял у могилы; оставалось следить прямо за собой. Этим Толстой и занялся, и оставил «Записки» о старце.
Довольно было того, что он весьма компактно и убедительно описал инсценировку смерти императора в Таганроге. Того, что было за Таганрогом, Толстой не различал. Его интуиция молчала на этот счет: стало быть,
А может, и был, ушел в Сибирь и стал старцем, все одно — спрятался окончательно.
Здесь интересен евангельский аспект его поступка. Причастившись русскому Евангелию, которое писалось (переводилось) у него на глазах, синхронно с его жизнью, Александр добивается своего: прячется окончательно, перестает быть царем-отцеубийцей; умирая, он делается человеком, не важно — мертвым солдатом или старцем Федором Кузьмичом.
Он умирает или начинает новую жизнь (какой все мы желаем и ждем), святым старцем, где-то очень далеко, так далеко, что прежней жизни как бы и не было, — в том и другом случае он снимает с себя царское бремя, отваливает от себя куб «мертвого» петербургского пространства, встречается с самим собой, обретает свое настоящее «Я».
В этом смысле Александр становится центральной фигурой своей эпохи, которая стала временем нового для России «сейчас». Образцовой (невидимой) фигурой образцовой (во многом остающейся невидимой для нас) эпохи.
Анонимной, отсутствующей фигурой, сумевшей спрятаться за зеркало, за пространство, за город Таганрог.
Эта эволюция царя Александра имеет литературные проекции, притом важнейшие, основополагающие — и неизбежно скрытые, существующие как бы по ту сторону наших исторических книг.