И еще, что касается внешних и внутренних стереометрий: Таганрог, первый московский порт на юге, вполне себе царский, но все же не вполне состоявшийся, не оправдавший исходных надежд (все это важные характеристики места), которому не было дано выхода вовне, научился со временем уходить вовнутрь. Дробя до каши, до домика, до дворика свою городскую плоть, Таганрог научился искусству перманентного исчезновения, частных, каких-то человечьих пряток. Героика, равно и романтика большого морского порта была им отменена, она вся досталась Севастополю. Малое, мелкое, оттесненное в самый конец средиземноморской анфилады Азовское море сонным своим пейзажем только способствовало упрочению этой несколько отстраненной позиции города, равно и его настроению. Он изготовился к покою и сну. Это составило стиль Таганрога — в сущности, обаятельный, успокоительный, отпускной стиль (если отпуск предполагается без особых затей и претензий). Модулем города стал малый тихий дворик; главные формы существования оказались: ловля бычков, малого и среднего формата торговля, еда и сон.
К моменту приезда Александра осенью 1825 года Таганрог был еще довольно бодр; на острие высокого мыса сохранялась крепость. Но стиль — покойных пряток, сюжет отмены героического проекта, частного членения бытия — уже тогда, в момент царского появления в Таганроге, вполне сложился. Таганрог излучал обаяние безвестности и безответственности, обещал укрытие, указывал на выход: от суеты и беспокойства большего мира — в меньший.
Можно предположить, что этот покой утешил Александра. Это нетрудно вообразить, зная степень его утомления внешним пространством, постоянной публичностью и запредельной мерой ответственности за происходящее в стране. О таком покое он мечтал еще в юности (об этом и мечтал: о садике, о дворике — все с уменьшительным суффиксом), наверное, к пятидесяти годам эти мечты переросли в состояние навязчивой грезы. Нет сомнения в том, что Александр со всей возможной силой испытал в тот приезд характерный таганрогский соблазн тишины и покоя.
И — исчез.
Наверное, он умер в Таганроге. Соблазн покойного исчезновения — вовсе не соблазн бегства. Бегство суетно, полно опасностей, сиюминутных и ожидаемых — вдруг узнают его там, где он хочет спрятаться? А ведь узнают непременно, и тогда опять начнутся позы и спектакль, хождение перед зеркалом. Зачем тогда бежать?
Таганрог если чем и увлек императора, то соблазном вовсе никуда не бежать, не спешить, не суетиться. Он увлек Александра идеей скорой и тихой смерти. Не важно от чего: от дорожной лихорадки, от того, что порезался при бритье, от апоплексии, оставившей у царя на затылке красное пятно. От одного осознания возможности лечь на кровать и умереть. Уйти спокойно и тихо: успеть, уснуть. Александр послушался совета Таганрога, лег на кровать в доме на Греческой улице, закрыл глаза и умер.
Нам, смотрящим на Александра извне, из пространства, слишком хочется того, чтобы он ушел в Сибирь и стал старцем.
Однажды на научной конференции я слушал рассказ пожилой ученой дамы о подробностях пребывания Александра в Сибири. Для нее не существовало вопроса — умер он в Таганроге или ушел в старцы. Для нее — ушел; она говорила о частностях: о статистике встреч старца с омским губернатором, о деталях семейной жизни некоего семейства, бывшего со старцем в контакте и проч., то есть, о всем том, что может интересовать историка, главный вопрос уже решившего и теперь коллекционирующего попутные подробности дела. Я слушал и верил всякому ее слову; но не все в зале оказались так легковерны. После выступления последовал вопрос: а точно ли этот старец, в существовании которого нет сомнения, как нет сомнения в том, что некий старец встречался с губернатором, точно ли этот человек — Александр? И другой его лет старец, не Александр мог знать омского губернатора и состоять с иными семействами в переписке. Вот такой был задан «простой» вопрос. Дама улыбнулась светло и грустно и ответила: конечно, это был Александр, вне всякого сомнения. Свидетельств более чем достаточно, равно и странностей, сопровождавших его мнимую смерть и спешные похороны. Несколько конкретных доказательств последовали; но у меня из головы не выходила ее светлая и грустная улыбка. С одной стороны, она улыбалась нашему невежеству. С другой — эта улыбка означала что-то, не имеющее отношения к точной истории, документам и статистике. Она говорила о вере этой дамы в то, что жизнь после смерти возможна. В ней, в улыбке, было много веры и надежды, что поверх всей ученой статистики есть нечто большее, никакой статистике не поддающееся.
Затем и нужен Александр, спасшийся из Таганрога в Сибири. Такой Александр доказывает нам, что посмертное — многолетнее, светлое, покойное — существование возможно.
Этой темой, таким Александром занялся незадолго до смерти главный наш литературный «оптик» Лев Толстой, когда принялся за «Посмертные записки старца Федора Кузьмича».