После войны с ним все чаще люди духовные или считающие себя за таковых, или почти безбожники, но увлеченные метафизикой: архимандрит Фотий, Амалия Крюденер. Александр ходит по разным церквям и молится разно, одинаково равнодушно — все по эту сторону зеркала, где его нет вовсе.
По ту сторону он один, и ему нужно Евангелие, которое лучше было бы вовсе без слов.
В таком настроении души Александр словно со стороны наблюдает за баталией по поводу перевода Библии. Это настроение для его подчиненных оборачивается привычными неопределенными и смутными импульсами.
Так же несколько смутно оформляется дело. По-прежнему перевод находится в ведении духовной Академии и ее ректора Филарета (Дроздова). Но это означает, что он совершается, по сути, неофициально, в формате учебного задания. Возможно, это лучший вариант для Александра — оттого, что в любой момент начинание можно свернуть, если не развернуть обратно (так и произойдет, в момент окончательного самоустранения государя от этой идеи).
Нет, не только это. То, что перевод осуществляется в значительной мере личным (академическим, не казенным) усилием, устраивает Александра так же — лично. Это предположение, основанное на общем впечатлении от его эволюции. Теперь, после долгой войны и трудной победы, когда подвиги совершены и принесены жертвы, когда делается ясно, что все внешние триумфы не в состоянии оградить его от внутренней пропасти, он ищет герметически личного решения главного для себя духовного (отцовского) вопроса, ищет ни для кого, но для себя одного. Ему первому в России нужно такое же, одно-единственное, евангельское слово, сказанное на языке «сейчас».
Александру было подарено историей русское Евангелие: он открыл его, вошел внутрь и закрыл книгу за собой.
Все это показательно синхронно: события его жизни, «внешняя» история и некий образцовый сюжет жизни человека, русского христианина. Не царя: Александр, сколько мог, сторонился царской матрицы. Он не хотел быть от нее отпечатанным; другой образец, другое «Я» его влекло — человеческое, анонимное, интимное. Совпасть с ним, соотнести себя с ним и стать этим новым «Я» Александру можно было только втайне. И наоборот: оставаясь на виду, невозможно было достичь адекватности, душевного равновесия, совпадения с собой и Христом в себе.
Так — анонимно, невидимо, совершается этот сюжет, для нас, по сути, центральный: жизнь императора Александра и проект русского Евангелия. Здесь не случайное совпадение, но историческая параллель имеет силу: мы наблюдаем фокус, который притягивает к себе разрозненные сообщения общей и личной хроники (для Александра это одно и то же) и превращает их в историю.
Жизнь Александра до отцеубийства до-событийна: она как бы отсутствует, являя собой игру отражений других людей. Преступление оборачивает все эти зеркала на него: в них он является самому себе виновный в убийстве отца. Коронация в Кремле пригвождает его к месту, к этому положению у зеркала, в котором видна единственная правда — он виновен. Оправдание возможно только в перестроении себя заново, в новой жизни: о ней говорит Евангелие. Но то Евангелие, что он читает по-французски, есть очередное отражение, ему нет веры, стало быть, какое это Евангелие? И является — не против его воли, но и не по его воле, но так как должно, вовремя, «сейчас», — русское Евангелие.
В общем контексте нашего исследования перевод Евангелия был действием определенно московским; по крайней мере без Москвы и той роли, которую она сыграла в метаморфозе императора Александра, сюжет его перевода был бы иным (если бы вообще состоялся). Тут видна та же фокусировка события, которая оборачивается сосредоточением — омосковлением — нашего языка. Та же пластическая метаморфоза, которую мы изначально диагностировали у Карамзина: чертеж изначально «немецкий», питерский, наводимый в пространстве, делается построением вербальным, то есть — внепространственным, свободным от внешних координат. С участием евангельского сюжета эта московская фокусировка становится центральным действием эпохи. Фокусируется самое русское сознание — в точке «Я — Москва» и «Я и Христос», «сейчас Москва» и «сейчас Христос».
И — видимое становится невидимым, невидимое — видимым, государство — царством; таково выходит классическое русское странствие, метафизическое тяготение: из Петербурга — в Москву, из пространства в означенное словами помещение души.
По тому же пути отправляется переводчик (руководитель русского перевода) Библии Филарет. Он переезжает — знакомый пассаж: «переводчик переводится» — в Москву, где поставлен митрополитом, где духовный полюс России и Европы после победной войны рисуется все более определенно.