— Мог бы наплесть тебе невесть что, и ты бы поверил. Но врать не хочу. Сам он ничего о своей работе не рассказывал. А раз не рассказывал, значит, запрещено ему это. Но у меня свое соображение имеется. Сдается мне, что работает Валентин Гаврилович в каком-то секретном учреждении. И не просто линейку к бумаге прикладывает и циркулем кружочки рисует, а сам придумывает что-то.
Я решил, что Родион Трифонович близок к истине, когда увидел приехавшую за Никольским «эмку» с тем же, что и вчера, шофером и еще одним человеком — с неприметным лицом, в обыкновенной кепочке, в костюме с обтрепанными обшлагами. Поздно вечером на той же машине и с теми же людьми Валентин Гаврилович возвратился домой. Человек с неприметным лицом отворил дверцу машины, подождал, пока Никольский не вошел в дом, и только тогда, сказав что-то шоферу, уехал.
Это стало повторяться каждый день. Анна Федоровна предположила вслух, что человек с неприметным лицом, должно быть, начальник Никольского и живет поблизости, поэтому, мол, и подбрасывает его. Я согласился бы с ней, если бы спутник Валентина Гавриловича не открывал бы ему дверцу и не был бы молчаливо-озабоченным.
Потом Никольский исчез. Затемнив руками дневной свет, Родион Трифонович всматривался через стекла в его комнату, встревоженно бормотал:
— Может, в командировку укатил? Не похоже… Вон на шифоньере чемодан лежит, с которым он всегда ездит. Да и меня бы предупредил. Не мог укатить не предупредивши — не такой он человек.
Почесывая согнутым пальцем нос, Оглоблин, отойдя от окна, продолжал:
— Может, в милицию сообщить; так, мол, и так — был человек и сплыл?
— И «эмка» перестала приезжать, — напомнил я.
Родион Трифонович задумался.
— Наверное, на работе ночует, — наконец сказал он. — Я, понимаешь, совсем упустил, что машина теперь сюда не ездит. Если бы с ним что-нибудь стряслось, то его начальство, конечно, всполошилось бы.
Отсутствовал Никольский ровно шесть дней. Приехал он на той же самой «эмке» — похудевший, поседевший еще больше, но с довольным блеском в глазах.
— Видать, тебе хорошо было, — проворчал Родион Трифонович, стискивая его руку под пристальным взглядом человека с неприметным лицом.
— По-всякому было! — весело отозвался Валентин Гаврилович и, попрощавшись кивком с шофером и молчаливым спутником, пригласил Оглоблина к себе.
После первых бомбежек Родион Трифонович был таким мрачным, что ни у кого не возникала охота разговаривать с ним. Бабушка возмущалась:
— Говорил: не допустят, а приходится в убежище ходить.
Ближайшее от нашего двора бомбоубежище находилось в подвале церкви, давным-давно превращенной в клуб. Там было прохладно, сыро, неуютно и пахло так же, как в «Авангарде». Тускло светила мохнатая от пыли и паутины малосвечовая лампочка. Я силился разглядеть в полумраке Манино лицо — хотелось узнать, что думает она, вспоминает ли, как мы вместе ходили в «Авангард». Узнать ничего не удалось — издали Манино лицо было бледновато-серым. Плакала и хныкала детвора, тяжко вздыхали старики и старухи, тихо переговаривались женщины. Все втягивали головы и косились на своды, когда поблизости разрывалась бомба. Как только диктор объявлял отбой воздушной тревоги, люди оживлялись.
В черте города бомбы падали редко — истребительная авиация и зенитчики отгоняли вражеские самолеты; в московское небо прорывались один-два бомбардировщика. Вскоре мы перестали ходить в бомбоубежище. Во время воздушных налетов сидели одетые кто на кровати, кто на стуле и, прислушиваясь к вою сирен и разрывам, тихо разговаривали. В окнах дребезжали стекла, комната на несколько мгновений освещалась багряным всполохом, проникавшим сквозь байковое одеяло и покрывало с коричневатыми отметинами от утюга.
С питанием становилось все трудней. Ввели продуктовые карточки. Бабушка хотела, чтобы я устроился на работу к Родиону Трифоновичу, но я решительно воспротивился. Пошел в отдел кадров второго ГПЗ и через несколько дней стал учеником строгальщика в ремонтно-механическом цехе. Встречаясь с Ленькой, кивал ему так же небрежно, как до недавнего времени кивал он мне. И хотя Ленька уже имел разряд, а я был лишь учеником, в моем сознании утверждалась мысль, что отныне мы не просто мальчишки, а рабочий класс.
Цементный, в пятнах мазута, пол. Запах смазки. И станки, станки, станки — токарные, сверлильные, фрезерные и один строгальный. Словно бы мертвые во время пересменок и в перерывах на обед, они оживали — начинали жужжать, скрипеть, грохотать, как только включался рубильник или нажималась на пульте красная кнопка. Собачий холод. Сквозняки. Бегущая из-под резца стружка — синеватая, закрученная в тугие спиральки или рассыпчатая, похожая на крупу. На крупу походила чугунная стружка. И, наверное, поэтому мне нравилось обстругивать чугунные болванки — похожая на крупу стружка притупляла чувство голода. Теперь у меня постоянно сосало под ложечкой. Я вспоминал бабушкины довоенные обеды и жалел, что нельзя вернуть все то вкусное и сытное, от чего я воротил нос или просто ковырял вилкой.