Когда заканчивался день, дед закрывал ставни и гасил свет, оставляя зажженной лишь одну свечу. Сальвадор садился прямо на пол среди обрезков кожи и в предвкушении затаивал дыхание. Дед отдергивал шторку, за которой на крюке в черном чехле висела гитара, снимал инструмент и присаживался на табурет напротив замершего в ожидании внука. Для него, старого человека, жизнь которого прочно, до последнего дня, замкнулась в стенах маленькой комнатушки, игра на гитаре стала неким путешествием в другой мир. А Сальвадор через музыку, льющуюся из-под пальцев деда, познавал тот мир, которого он не видел в суете вращающихся, словно шлифовальное колесо, однообразных дней. Шум прибоя, пение птиц, шепот листвы, шорох дождя – все это слышалось ему в музыке. Тоска, рвущая душу, надрывный плач и вдруг – взрыв радости, фейерверк эмоций. Страсть, брызжущая из-под натруженных пальцев искрами, нежность, разливающаяся в воздухе певучими трелями, грусть неразделенной любви в тихих переборах, от которой на глаза наворачивались слезы, а сердце, еще не познавшее любовных переживаний, заходилось в лихорадочном ритме. У деда был талант, Сальвадор это понимал и, никогда не говоря об этом вслух, жалел о той судьбе, которую тот выбрал: путь не музыканта, а сапожника. Как можно было запереть талант в этом каменном колодце, наполненном визгом станка, променять гитару на грубые инструменты и дни за днями, складывающимися в года, менять каблуки на изношенных башмаках, растворяя грусть о несбывшемся в суете однообразных дней? Однажды Сальвадор задал этот вопрос деду, но получил на него тот ответ, с которым внутренне не согласился: «Сынок, люди носят сапоги, сапоги изнашиваются, рано или поздно они обращаются к сапожнику, а это значит, что у меня и у тебя, если продолжишь дело, всегда будет хлеб. А много ли заработаешь игрой на гитаре? Сегодня ты ужинаешь, а завтра – нет. А на голодный желудок и не до музыки. Вначале – хлеб, потом – удовольствие». Сальвадор не нашел что сказать, но уже в тот день решил для себя, что выберет другой путь. Вот именно – жизнь-путь, а не сидение у окна изо дня в день с обувным молотком в руках.
Деда не стало через год после того разговора. Сальвадор продал мастерскую, оставив себе в память о деде лишь гитару. Сложил в заплечный мешок нехитрые пожитки и отправился в дорогу. Да, дед оказался прав в том, что зарабатывать музыкой на жизнь непросто, не всегда ему удавалось не то что поужинать, бывали дни, когда он питался одной водой, но эта свобода, этот непознанный мир, который разворачивался перед ним ковром, он не променял бы на стабильный заработок сапожника в душной мастерской.
…Долорес каждый раз слушала его незатейливую историю с таким интересом, будто рассказывал он ей об экзотических странах. Что ее привлекало в этих рассказах, Сальвадор не мог понять, пока в один день она не сказала:
– Ты выбрал сам, за меня – выбрали.
– Ты тоже выбрала, – ответил он, кивнув на расстилающееся перед ними поле, которое, словно шрам, пересекала вытоптанная земляная дорога. Долорес счастливо улыбнулась и прижалась к нему, крепко обняла руками, положила голову ему на плечо.
– Не бросай меня, пожалуйста, – попросила она вдруг, хоть в тот момент он думал о том, что вдвоем они, пожалуй, могут обойти весь свет.
– Как я тебя брошу? Ты же моя Чиспа!
А на следующий день во время танца она потеряла сознание. Перепуганный Сальвадор на руках отнес бесчувственную девушку в дом к старой Лусии, занимающейся врачеванием. Путь ему указал один из местных жителей. Старуха приняла их молча, кивнула на кровать, на которую Сальвадор со всеми предосторожностями опустил Долорес.
– Выйди, – скомандовала ему хозяйка. Сальвадор подчинился.
Стоя во дворе в сгущающихся сумерках, глядя на зажигающиеся звезды, но видя вместо них глаза Долорес с угасающей в них жизнью, он поклялся себе, что отдаст все самое ценное за то, чтобы их души навсегда были вместе. Но ценным у него были лишь талант да гитара.
Долго, долго тянулись минуты, в которые он вспоминал все дни, что они с Долорес были вместе. Успел коснуться дна в своем страхе, взлететь к небесам, окрыленный надеждой, и вновь упасть в пропасть отчаяния. Ну что там так долго старуха? Войти, несмотря на запрет? Когда за его спиной наконец скрипнула, приоткрываясь, дверь, он вздрогнул и резко обернулся. Старуха вышла на крыльцо и, скрутив неторопливо папиросу, закурила. А он молчал, не в силах произнести ни слова. Молчал и ожидал страшного приговора, глядя на тлеющий кончик папиросы. А проклятая старуха медлила с ответом. Курила с таким наслаждением, будто не видела смотрящего на нее с мольбой молодого человека.
– Ну, что глядишь? – наконец произнесла она и пальцами загасила папиросу.
– Чиспа… Долорес – она жива?
– А что ей станет? Жива и будет жить.
– Чем она больна?
– Тем же, чем и любая женщина, бывшая в отношениях с мужчиной, – усмехнулась старуха. – Беременная она.
– Что?
– Ребенка ждет, вот что, – сменив вдруг тон на суровый, сказала старуха и ушла в дом.
Ребенок? Как – ребенок?..