Затрещал балаболка: – Две кошки дойных, восемь ульев недоделанных пчел, а кто меду изопьет – неизвестно. Как невеста станет есть, так и неначем сесть. Две шубы у ней, крыты корой, что снимана в пост, подыми хвост; ожерелье пристяжное в три молота стегано; камни в нем – лалы, на Неглинной браны. А всего приданого – на триста пусто, на пятьсот – ни кола. У записи сидели кот да кошка, да сторож Филимошка. Писано в серую субботу, в рябой четверток; то честь и слава, всем – каравай сала; прочиталыцику обратнина пива да чарка вина!
Затряслось от смеха крыльцо, а балаболка вдругоряд челом ударил: Царь-государь, дозволь за потеху слово молвить!.. Не токмо скоморохи мы, а еще бедные сироты твои, разных деревень людишки. Бьем челом, не имянами всеми своими головами. По указу твоему курим вино на тебя да на бояр, а нам вина сидеть нечем, а и пить-есть стало нечего. Пожалуй, государь, смилуйся, ослобони!
Встал царь, топнул ногой и сказал грозно: – Знай ском-рах о своих домрах, а с челобитьем не суйся!.. Не кладу я вины победителю, Мой подскарбий пожалует его всем довольно. А кто будет побит, того, из платья повылупив, – на срам пустить!
Сказал и сел. Вышли на середину бойцы. Кострюк одежи не снял; раскорячил ноги, голову опустил, дожидается. Шкурлатов скинул однорядку лазореву: под ней – кафтан рудожолт да празелен; руковицы на нем – таково туги – гулко бьют.
Хлопнул в ладоши царь. – Зачинайте! – Тяжело наседал Кострюк, увертывался Шкурлатов, разгорались его цвета некошеной травы глаза. На второй пошибке схватились за пояски.
– Чисто борются! – поддакивали гости.
Поднял Шкурлатов Коетркжа, хватил оземь. Крякнул тот, кулем осел, окарачь пополз. Зашумели, повскакали с мест царь и бояре.
– Сымай одежу! – закричал Иоанн.
– Не гожее дело – брата моего на срам пускать! – вступилась царица.
Молвил Грозный: – Не то нам дорого, что татарин похваляется, а дорого то, что русак насмехается… Сымай!
Стянул Шкурлатов с Кострюка порты. Еще пуще все загоготали. С лютой злобой глядела Марья Темрюковна на победителя. Лежал Кострюк на земле, громко бранился. Пошли гости в полаты, царица же к себе в тайник.
Только сели все на места, сбежала сверху боярыня, заголосила: – Ой, силушка неключимая! Царица без памяти лежит!
Кинулся царь с Бомелием в сени, вбежали в тайник: лежит царица на лавке, под голову зголовейцо подложено; лицо бело, закрыты веки, дрожат.
Глянул на нее Елисей – сказал сразу: – Ясно дело, государь, – дурной глаз; околдовали!
Молчал Иоанн, – от гнева языком подавился. А Бомелий мышью забегал. Принес в лубяном коробке камень бёзуй, что в сердце оленя родится. Отсчитал двенадцать ячменных зерен, растер, смешал все в белом вине, влил в рот царице.
Пришла в себя, поднялась. – Тяжко мне, государь мой, ох, тяжко!
Сказала боярыня Буйносова:-Может про все дознать знахарка Степанида; подле нее же и козни разные, и речей злотайных сплетение.
Сошел царь вниз, взял Шкурлатова за плечи и молвил – распечатал уста, что сургуч темен да ал: – Сокол мой! Нет у меня друзей на белом свете. Хотят меня с царицей извести. Скачи в Занеглименье до ворожеи Степаниды, скажи ей мое царское слово: пусть покажет нам дурной глаз, что немощь на царицу наслал – пожалована будет. А не покажет – бить нещадно, зашить в медвежью шкуру, скормить кобелям!
Низко поклонился Шкурлатов, вышел из полат, кинулся к аргамачьим конюшням. Вывел коня, вскочил в седло, пыля, поскакал.
Конь-гнед, звездочол, за щеками зжено; играет. Разжался, шарахнулся в сторону народ. Одни домрачеи да скоморохи отплясывали лихо.
Было то в пятом, а в канун пяточного дня привалила беда на двор боярина Данилы.
Горел на солнце князек и узорная причолина, решетилась подстрелинами кровля; бежал кругом облитый яблонным цветом сад.
Аринушка вышивала в саду, рушником солнышко ловила. Лежала на плече тугая рассыпчатая коса.
Сновала, сновала игла, да и обломилась. Сронила на шитье вздох, – на крыльце завидела отца. С той поры, как приезжал Шкурлатов, тосковал боярин, места себе не находил. Вспоминала, как сказал ей, по голове гладя: – Не будет от сего добра. Распалит он царя. Извет наведет!
Потупилась Аринушка, слезу сглотнула. – Пришлись по душе зеленые, цвета некошеной травы глаза…
Нападала на нее падучая, немощь, ничем непособная и лютая. Слышался по ночам трубный язык; крадучись, шла за окольицу, и было ей кружение и великая маета. Все блазнилось: не Аринушка она, а кто? – сказать не умела. Скрывал дочь боярин, никуда со двора не отпускал.
Сложила шитье, голову на колени опустила, задремала. А тем временем ударили в ворота. Рыжий, в телятинных сапогах, дьяк Таврило Щенок прошел по двору и боярину писулю подал: – Шкурлатов челом бьет!
Стал читать старик – заходило под ним крыльцо.
– Говорил я верно Шкурлатову, – сказал Данила, одна у меня дочь Аринушка.